20 декабря 2001
4129

Александр Солженицын: Георгий Владимов - `Генерал и его армия`

Очень значительная книга. От первых же страниц удовлетворение: настоящая литература, какой (современной) давно не читал. И - мужественный тон. Вся манера повествования - последовательно традиционная, никаких специально издуманных новизн. Ставит сложные проблемы, но все - на сюжетных случаях, образах, а не в общем голом виде.

Для такой обширной по содержанию картины - весьма компактный роман, в конструкции почти нет обвисаний. Тут умело, удачно совмещены столь раздельные моменты войны, как декабрь 1941 под Москвой и октябрь 1943 под Киевом. При, кажется, причудливых переносах повествования - от ординарца Шестерикова, 1943, - к генералу Власову в 1941, дальше к Гудериану. (Власов у храма Андрея Стратилата, первое-первое наше наступление от Москвы - и Гудериан в Ясной Поляне подписывает приказ о первом немецком отступлении от Тулы - какой рельефный узловой момент!) И хотя есть отходы от временнбого порядка, но это не к худу, большей частью удачи, переходы получаются естественно. Книга несколько раз поражает нас неожиданными поворотами, самый разительный из них - орудийный обстрел генерала Кобрисова своими в конце - и замкнутие на виллисе, с которого книга начата. Кажется: ни одна как бы случайная завязка, сделанная в романе, - не осталась без такого крепкого конечного замкнутия: и беспокойство смершевца Светлоокова о целости командарма; и медсестра-любовница, так и не названная по имени; и её предчувствие: ляжешь на том берегу; и, казалось бы, малозначное предательство шофёра Сиротина (себе же на погибель); и команда на уничтожение Кобрисова передана по тому самому подводному проводу, о котором он так заботился; и множество таких. Достойная и сколь разнообразная конструкция. (Только над главой 5-й, двусоставной, - лубянская камера весной 1941 и летнее отступление 1941, - когда читаешь, возникает опасение: неужели книга теперь пойдёт в слабину? Но - нет! Да и таким необъятным расширением тем для такого компактного романа автор взял на себя задачу почти непосильную).

Организация текста, правда, тоже иногда взывает к большей чёткости: несколько крупных глав, а внутри них совсем разнородные эпизоды бывают и ничем не разделены; неравномерно, лишь кое-где, вставлены звёздочки. Не хватает естественных дроблений текста, облегчающих и динамизирующих чтение.


Фронтовая тема. За необъятную тему советско-германской войны Владимов взялся не только как художник, но и как самый ответственный историк, перебрал, перекопал много материалов самого широкого обзора (и не раз веско и с большим достоинством проявил эти свои познания - уже и за пределами романа, во вспыхнувшей за тем против автора яростной дискуссии). А как художник-изобразитель - удивительно уверенно Владимов справляется с живыми подробностями, сам в той войне не воевавши. Очень хороша уже только вступительная поэма о гонком генеральском виллисе. Не робеет и со знанием описывает детали из действий артиллерии, танковых войск, авиации, кавалерии. Детально изучил многие военные подробности, лично-опытные материалы, - это сколько надо было вникать, прозревать, воображать. Отлично дана понтонная переправа при оживлённом воздушном бое (в воздухе, перенасыщенном ненавистью). Ошеломительно - ночной воздушный десант, идиотически организованный генералом Терещенко, - и страшный конец: как вешали взятых наших десантников на стропах или дожигали в костре. - Среди подбитых фердинандов: неживая сталь пахнет мертвечиной. - И такое общее понимание воюющей армии: Только малую часть её, как в гранате запал, составляют те, кто воевать любит и без кого война и трёх дней бы не продлилась, а для людей в массе, в серёдке, она только страшна и ненавистна. - И такое безошибочное фронтовое ощущение: на передовой нет сволочей, передовая отсекает их. (Только вот двухмесячное отступление крупного сводного отряда, в несколько дивизий, в 1941 без реального соприкосновения с противником - неплотянбо, невозможно. И на своей конной тяге протянули - просёлками? - пушки? и, почти дойдя до советской линии, - теперь Кобрисов берётся отбивать немцев? какими снарядами? - и их тоже дотянули? два месяца?)


Власовская тема (ещё ранних изменников, не РОА). По её неосвещённости в советской литературе она в книге выдвигается наряду с основной фронтовой, и даже с особой болезненностью. И как не воздать должное Владимову за его смелость - не уклониться от темы (как увёртчиво или дуболомно уклонялись столькие его предшественники, лакировщики, наспех и прославленные). Он не побоялся выстоять встречный гнев и самую низкую брань, которые заглумили возможные серьёзные разборы книги по существу.

Генерал Власов при провидческой встрече своей с храмом Андрея Стратилата и вся сцена вокруг - великолепны. (Привлекательный приём: вводит долго без фамилии - смекай сам.) Автор имеет честность и мужество назвать его (и показать это) подмосковным спасителем, ему отдаёт, по заслуге, поворот всех боёв под Москвой: Он навсегда входил в историю спасителем русской столицы, куда четыре года спустя привезут его судить и казнить; из такого можно было сделать народного вождя. И портрет хорош (дорисовывает его и в других местах, возвращаясь), так же непреклонно пишет о его заслугах под Киевом в 1941 (ещё одно замыкание в романе: Киев 1941 - и Предславль в 1943).

Короткими наплывами эта тема о странных, всегда неназываемых русских, которые стали воевать против своих (против советских), возвращается и возвращается. Сперва - первые пленные земляки и как смершевец Светлооков цинично ободряет их, а потом устраивает расстрел их земляками же. Потом раздирающая сцена допроса уцелевшего десантника напрягшимся генералом Кобрисовым (от предчувствия, что вот сейчас откроется тайна, которую он был обязан узнать) в навязанном присутствии смершевца - из самых волнующих сцен в романе, тема заклятого предательства трепещет, как кровавое мясо, - вошёл же Владимов в тему, сумел! - Тут запетливается целый гарнизон наших у немцев, несколько батальонов русских - в обречённом Мырятине (и не упущен тот скорбный гимн За землю, за волю, за лучшую долю, который отзывно звучал в эфире в войну), - запетливается на опыт, понимание и смущение Кобрисова, чтбо направит и судьбу операции, и его судьбу - как ложная приманка для обстрела в конце. И - реальная расправа с русскими из мырятинского окружения: им объявили в мегафон: Плывите (через Днепр). - Да вы же стрелять будете? - Не будем. Слово чекиста. И не стреляли. А послали катер, он по ним носился зигзагами, утюжил и резал винтом. Вскипала кровавая волна. Не выплыл никто.

Ещё ж и другие эпизоды. Только одной разработки этой темы было бы достаточно, чтобы роман Владимова навсегда остался отметен в русской литературе.

Закончить и о Гудериане. Обрисовка его сразу пошла хорошо, свободно, в уклонение от непременного, навязанного стандарта. Удачно найдено это беспомощное сползание его танка в овраг - как импульс к отступательному приказу. Интересен общий план кампании глазами Гудериана. Полемика Гудериана с Толстым интересна и по сути и хорошо осмысливается применительно к современности.


Тема НКВД и СМЕРШа. Она разработана во многих эпизодах и на нескольких персонажах.

Отметны и страхи генералов в ялтинском санатории перед войной.

Дальше - три грозных энкаведиста навстречу большому воинскому соединению, выходящему из окружения в 1941. Дальше, конечно, Дробнис (Мехлис) и фронтовые расстрелы после сталинского приказа 227 (27.7.1942) - очень сильная сцена, как лейтенант Галишников в отчаянии готов расстреляться сам, но не губить своих солдат. Мехлис (красные сверлящие глазки, надменная отвислая губа) - как раз таков, чего он стоит.

Хотя в предвоенной лубянской камере, в арестантском самочувствии не передана трагическая безысходность, сползает к камерной болтовне с вяловатым остроумием - но очень свеж, удался следователь Опрядкин - и наружность его, эта ухмылка, не затрагивающая ледяных глаз, и ловкая переменчивость поведения, и крайняя амплитуда её - до коньяка и торта, когда он внезапно вынужден вернуть генералу отглаженный мундир и пистолет.

И ещё свежее смершевец Светлооков. Самое свежее в нём - что он взят из фронтовиков-строевиков - так недавно прост в обращении, да и сейчас сохранил ту манеру, компанейский, простодушные глаза, никакого чванства, любит литературу. Научиться сыску, кажется, и успеть было некогда - а природное ли открылось? И вербовки проводит, достаточно варьируя, глядя по клиенту, хотя где-то и обрываясь на грубом заученном повторе. Что-то от его службы, но что-то же и от личности, что командующий армией всегда пасует перед ним. Завязанная им сеть вокруг генерала как будто забывается по ненужности - и вдруг, к концу, так грозно обрушивается артиллерийским смертным налётом. (И внезапно проступают читателю с новым смыслом как будто неделовые расспросы особиста - боится ли генерал смерти, чувствует ли себя заговорённым.)

Но вполне типична тайная сотрудница смершевского майора, штабная телефонистка Зоя. По отношению к ней (таких случаев за всю книгу всего два-три) автор позволяет вмешаться своему голосу и провиживает её будущее - через радостную лейтенантку недель военной Победы, с подъёмом в центральный аппарат КГБ - и с отработкой в дебёлую партийную бабёнку, переспавшую со всеми инструкторами обкома.


Генерал Кобрисов. Весь образ в целом задуман глубоко, типично - да и удался. Хотя на ранних страницах автор мог бы помочь нам ясней его увидеть, это потом только на сотнях страниц нам выступает, даже и наружность. (Однако сам по себе приём затянуть его молчаливое присутствие - хорош. Сама и фамилия генерала названа впервые только на 40-й странице, хотя всё действие - плотно вокруг него.) Даже и в 4-й главе, в середине книги, зрительного вида сильно не хватает, задержка в обрисовке генерала становится недосветом. Внутренний его мир - если можно так назвать, выясняется и ещё поздней. Кое-что важное - история женитьбы, страхи в ялтинском санатории в 1940 - даны нам уже в конце книги как объедки сюжета, после кульминации главного действия они уже и мало интересны, не поспевают к лепке образа. Знали бы мы всю биографию пораньше - легче было бы и нам осмысливать, да и самому автору легче бы работать. Правда, едва названа наконец фамилия, тут же узнаём, что Кобрисов - из реабилитированных. Это - даёт нам некое предвиденье сюжета (впрочем, мы в нём значительно обманемся - к художественному успеху автора).

Наружность постепенно нагляднеет: от грузен, кабанья туша, далее высокий (уже почему-то роста и не ждёшь), ниточка усов, которой все в армии будто бы подражают (никак ему не идёт, трудно увидеть) - дальше ясней: восемь пудов, мясистость лица, глазки под толстыми бровями (а брови ему подравнивает ножничками ординарец), складчатая шея, сутулящаяся спина, - к концу очень виден: распространённый вид советского генерала, да и прообраз будущего Брежнева.

Соответственно сказанному Кобрисов не блещет эрудицией. Что Киев сызначала едва не назвали Предславлем в честь Предславы, сестры Кия, - откуда б такое диво? - он узнал из фронтовой газетки. Обдумывание впервые увиденного, через Днепр, Киева - уже слишком интеллектуально для него, впрочем, вскоре он напевает и пошлую частушку. Что будто запомнил наизусть стих Луговского - мало верится. Впрочем, этого тяжелодумья автор не обыгрывает и в обратном, сатирическом, смысле. (Милая шутка с конфискацией подлинников писем Вольтера: но копии есть? Потом и сам читает Вольтера, да на фронте? - напрочь невероятно.) Автор тактично останавливается на немногих тут штрихах.

Политическое сознание (или взгляды?) Кобрисова более половины книги скрыты от нас. В эпизодах расстрела Мехлисом отступающих (летом 1942), кажется, тронулось сердце Кобрисова? Бегло читаем, что весна 41-го сделала его другим, - ещё не понимаем. Вослед нам объяснено: лубянская посадка на 40 дней. На следствии он ведёт себя стандартно, да и никаких политических убеждений не проявляет, хотя через пяток недель уже и повернулся: Да кто их защищать будет, сукиных сволочей, когда они такое творят! (Но это не получает развития.)

Возвращённый в генеральское звание и в строй ещё месяцем позже, думал сходно (с комиссаром троцкистского типа Кирносом) о свержении Сталина? и даже, с неожиданной прозорливостью? - что не в 37-м годе дело, а вот: кронштадтские матросы! крымские офицеры! и сам руку прикладывал к неправому делу, - оказывается, подавлял басмачей, - а внуки басмачей назовут их национальными героями, - уж совсем невероятные для него прозрения. Однако - быстро возвращается в привычное генеральство, и от других отличает его лишь острый интерес к Власову и власовцам. Даже: не раз примерялся к положению Власова. А когда внезапно вместо опалы получает звание генерал-полковника - снова верит в Сталина, благодарен ему. Несмотря на пережитое, он неисправимо принадлежит к общей породе советских генералов.

А - военные свойства его? Из прошлого узнаём: солдатский Георгий за Первую Мировую войну - очень возможно, такие тоже многие пошли к большевикам. Потом исключительно успешно (но не ощущено нами в реальности) отступал в 1941 году? И вдруг - неосторожный, безоглядчиво-беспечный его заскок в Перемерках, выпить коньяку, на передовой несколько километров пешком, с одним ординарцем? Восемь пуль ему в живот - и ото всего бесследно оправился? да ведь сколько органов должно быть продырявлено? ну, чудеса бывают, допустим. Вот решение переправиться через Днепр с первым же батальоном, решил включить в план операции свою гибель - может быть, от того момента, когда разглядывал в окуляры стереотрубы отдыхающего чёрного ангела с крестом (статую Владимира Святого над Днепром) и вдруг почувствовал, что перед ним, возможно, осуществление самой большой из его надежд? Это, конечно, поступок, на который шёл редкий генерал, вдохновительный пример для солдат, трудно переоценить. Другое дело - насколько он эффективен для самой операции, с плацдарма куда трудней управлять. В переправе-то он почувствовал себя лишним среди этих людей. Вот - и что сделал для него лейтенант Нефёдов - рассеял группу фердинандов, - это решающее всё равно прошло без него. Однако, обходя вослед маленький лагерь бессловесных, погибших, - малоестественно приходит он к мысли: люди гибнут за металл фердинандовых коробок - совсем не генеральская мысль, и не по уровню мышления Кобрисова вообще. Скорей вот эта: мертвецы и сгоревшие фердинанды - зловещая, отвратительная, но и прекрасная картина, от которой он не мог оторвать глаз.

Кроме явного честолюбия - силы личных чувств в Кобрисове нигде автор не отмечает, даже напротив. Бесчувственно, бегло генерал воспринимает весть, что утонула его любовница, - ну, может быть, по огненности плацдарменного момента, только - Как же это? Как допустили? - впрочем, и очень верно. Но - позже? потом о ней? - ни скольженьем. Так же и к лейтенанту Нефёдову - не выполнил обещания, данного герою в предсмертный час, не послал письма его возлюбленной. Воспринимается без веры и что, при близости с медсестрой, испытывает не мелькучее, а чуть не молитвенное угрызение совести к жене: Неужели же мне всё не простится? - Так же совсем без доверия воспринимается сообщение автора (ничем не подтверждённое, ни на чём более не показанное): И стало частым (?) непривычное ему, раньше и не сознаваемое как необходимость, обращение к Тому, о Ком он не задумывался путём, лишь тогда вспоминал, когда смерть грозила или мучило ранение. Вот суеверие - это есть, во вспышке всего лишь мелкой дурной приметы разражается на танкового майора: под трибунал пойдёшь! (да кто на фронте не слышал этого от генералов, и сколько раз).

А что непрерывно движет Кобрисовым - честолюбивая жажда успеха. Он - и лестью выторговывает желанное ему от Ватутина приказание на мырятинский плацдарм. Во взрыве этого честолюбия - чего же другого? - услышав благодарственный приказ Сталина с лишней звездою на погон, он совершает свой впечатляющий внезапный поворот от Москвы опять на фронт - Предславль брать, не меньше!

Уже к самому концу книги автор придаёт Кобрисову и как будто способность человековедения: оказывается, он всегда понимал и знал, что три ближайших к нему человека - адъютант, ординарец и шофёр - были на крючке оперуполномоченного. И, уже в отставке, к старости, когда он вымучивал свои мемуары, где правды сказать нельзя, а все сочиняют, - Кобрисов всё большее облегчение находил в том, чтоб уходить под защиту своей дури. Он, вот, и командовать расхотел, и даже ему вспоминать войну расхотелось. И докоснулся он до мысли, что умирание - тоже наука. И вот когда - с теплотой приходит в память та мимоходная сестра - и её почти безошибочное предсказание, что ляжет он на том берегу. Хотя и не умер там, но именно там настигли его снаряды собственные, из пушек его армии и направленные смершевцем.


Кроме Кобрисова и Власова в авторский свет на краткое время попадают ещё и другие генералы, скрытые за разными псевдонимами: Чарновский (Черняховский), Рыбко (Рыбалко) - этот мало выразителен, почти ничего о нём, с быстрой хищной улыбкой Терещенко (Москаленко?), бесшабашный авиатор Галаган (М. Галлай?). И под своими фамилиями - Ватутин и Жуков. Кроме Жукова не берусь судить ни о чьей степени достоверности, Ватутин кажется вялым (был ли он таким?). Но что достоверно: что генералы, в соревновании друг с другом, заняты не общими военными интересами Родины во всей кампании и не сохранением жизни подчинённых, а перехватом: я возьму! я возьму!, очередным куском славы. Жутко подумать, что так и было (нам, снизу, не было это видно). - А Жуков при всей краткости и немногословности показа - (жёсткая волчья ухмылка, цепкий, хищный глазоохват, чудовищный подбородок, мало не треть лица, твёрдые губы обронили здрась...) и его поведение на совещании - всё очень натурально, убедительно. Весь этот военный совет описан легко и живо. - Так же живой и Хрущёв - верна его политрукская суетливость (он имел счастливое свойство не замечать производимых им неловкостей), и пренебрежительное отношение Жукова к нему, и глупо-пропагандное решение: брать бы Киев генералу-украинцу (так и подстроили).


Прямо политическое. Почти бесплотное, призрачное отступление сводного отряда в 1941 заполнено диалогами Кобрисова с дивизионным комиссаром Кирносом. Сам по себе этот Кирнос, ископаемый троцкист, вполне бы сгодился как тип мышления и тип характера, но - кабинетного.

Черты Кирноса карикатурны (кажется: единственный, кроме Хрущёва, юмористический тип в романе), и сам вид его - больной нахохленной птицы с заострённым носом, неспокойным лихорадочным видом, исступлённо горячими чёрными глазами, и действия его вроде накопления уцелевших партбилетов, изумление, от какой такой буржуазной пропаганды литовцы бросали на наши отступающие войска из окон цветочные горшки или опоражнивали ночные - и теперь пишет большое донесение партии - не теперешней, которая утратила всё лучшее, а той, которая должна быть и будет. (Его разоблачения Сталина для 1941 года ещё невозможны, а сегодня уже и сильно устарели. Тем более невероятны откровенные суждения о Ленине в лубянской камере 1941.) Дальше комизм Кирноса уже и переходит границы: вот им, отступающей армии, войти в Москву с боем и спасти завоевания революции, революция обязана себя спасать любыми средствами, надо суметь подавить в себе жалость, и Кобрисов станет диктатором, а я помогу тебе избежать многих ошибок, вот чего тебе не хватает. Надо же наконец-то вплотную познакомиться, что писали Маркс и Энгельс, что говорил Ленин. Вместе с тем он не умеет даже плавать, изнемог от застрела раненой лошади - когда же застрелился сам, это не воспринимается трагично. - А собственно, вполне нынешнего и современного начальника политотдела армии у Кобрисова как будто нет - он не действует (то есть не мешает), безымянен даже, промелькнул - и нет его.

А вот ярко: проходка Сталина в сопровождении Берии по коридору наркомата обороны мимо сотни амнистированных генералов и других чинов - вместо речи к ним с ненаправленным брюзжанием: Трусы, предатели, зачем выпустили, никому верить нельзя. Вот это находка. (Или кто-то сохранил в памяти, так и было?) Очень похоже на Сталина. (И перешёл на грузинскую речь тут же.) И - верна радость амнистированных, и готовность служить. (И - верна преданность Кобрисова на кунцевской горке: Верховный лучше всех изучил, что нужно этому народу. Он уж так благодарен Сталину за упоминание в приказе и очередное звание.)


Другие персонажи. Живой до предела, верный истине - десантник, взятый немцами в плен, а теперь обратный перебежчик от мырятинских власовцев. Это - натуральный кусок нашей истории. И - то простодушие, которым он даёт на себя обвинительный материал. (Этот парень не озаботился запастись легендой.) По-моему, это одна из вершин книги.

И трогательно хорош лейтенантик, бывший студент-филолог, ещё не состоявшийся поэт Нефёдов, обеспечивший всю удачу переправы и полегший со своим отрядом, жертвенно. Не только сцена у Кобрисова тепла, но и ответы лейтенанта через Днепр, по радио: Какие у меня силы? - устало - ну, постараемся. И - верна высокая прощальная отрешённость умирающего Нефёдова.

Ординарец Шестериков - каков надо, и удачен, - однако не вполноту. Жива нерядовая история его сдружения с Кобрисовым. Безупречно показаны все его усилия спасти раненого генерала. Начиная от прислуживания в госпитале, в Москве, но как будто с начисто отрубленной своей предшествующей жизнью (как будто не привязан ни к родным местам, ни к жене, и где следы коллективизации?) - тем уже послаблен. Вызов к Светлоокову сперва поведен оригинально, но потекла беседа не так удачно: ждёшь, что мужичок будет сильно дурить и плутать, а он прямо-таки выставляется. И автор - вмешивается со своими объяснениями. И: откуда может существовать такое досье на рядового? Крестьянскую обиду в Шестерикове надо бы выявить раньше, а то - чувство вдруг встало в неожиданной зрелости. И планы на послевоенную службу при генерале у него тоже как у бессемейного. Но - великолепно командует по телефонам за генерала во время переправы. И очень выразителен, когда, с дурной вестью о гибели медсестры, ничего не говорит, а сел перематывать портянки.

Безымянная медсестра (дочка), любовница Кобрисова, в единственной своей сцене - достоверна (печать мужественности и простоты, бесхитростный и гордый вызов - и не нежность, не обиходливость с ней генерала), а дальше (я с этим батальоном пойду через Днепр), по своей безвременной жертвенной гибели в момент победы генерала, оставляет сильно ноющее чувство. (Очень ярко: сопоставление, одновременность их любовной сцены - и начавшейся переправы и разведки на том берегу.)

Адъютант Донской - и ничего бы, но автор склонился на игру сопоставлять его с Андреем Болконским; настоятельные напоминания о том, и мысли самого Донского о том - от этого появляется привкус вторичности. А сам по себе служебный эгоизм - конечно, част, но мало его для характера.

Опора на Войну и мир - несколько избыточная (а через Гудериана как раз естественная), тут и жертвенность Наташи Ростовой два раза. Конечно, сопоставление 1941 и 1812 само на это тянет. Однако от прямого толстовского влияния Владимов зорко освобождался и почти не подпал под него.

Четыре персонажа сразу хорошо суммированы в последней сцене: чтбо каждый из них думает и рассчитывает, сидя в обречённом виллисе, - перед своею незнаемой смертью.

Удался и тот безымянный наводчик, который послал роковые снаряды с его знобящим страхом понимания, что - бьёт несомненно по своим... И - в его догадке - вплывает опять тема власовцев: Какая тёмная вода протекла между своими? Сильнейшая сцена, и какое стройное замыкание темы.

И наводка параллельного веера по обрезу проглянувшего месяца - какое совмещение строгой артиллерии - и поэзии.

И целая серия ярких удач - во всей кунцевской сцене (Поклонная гора). И поведение простых работниц с их жалостью к военным, вовсе не погибающим за обильным завтраком, и их простодушно ошибочное истолкование чувств генерала. И о голосе радиодиктора: гортанно-бархатный, исполненный затаённого до поры торжества, а потом загремел звонко-трубно, державно-ликующе. Сам приказ Верховного, от которого взмывает весь сюжет, и внутренний голос генерала по ходу приказа - прекрасные картины и мысли о войне. Волна грозного веселья, мстительной радости, жгучей до слёз. И вершина всего - недослышавший шофёр студебеккера: Какой такой Сятин [Мырятин]? Мелкоту отмечаем! А как Харьков сдавали - кто помнит, бабоньки? Одна строчечка была в газетах. И взрыв гнева на него: Дезертир! Чтоб ты взорвался! Падла! (Простой народ - на стороне дутого салюта...)

К той главе (Поклонная гора) эпиграф из Некрасова очень уж лобовой (лучше б его не было). Да и эпиграф из Кирсанова перед танковой переправой - тоже лишний, зачем он? (Другое дело, если бы приём эпиграфов проводился какой-то бы органической линией.)


После обстрела виллиса переход повествования на рапорты - верно и выразительно.

За фоном языковым не всегда следит. Для мыслей Шестерикова вдруг: вариант, персонаж. Хотя и косвенно передаёт разговор шофёров - но тут и коллега и амбиция.

- Прежде рассвета видны косящие обиженные глаза жеребёнка (?).

- Пейзажный приём: при переправе первый солнечный луч разящим лучом разрубил Днепр надвое, и светлая бликующая дорожка, пересекавшая реку, запламенела, окрасилась в красно-малиновый. По обеим сторонам дорожки река была ещё тёмной, но, казалось, и там, под тёмным покровом, она тоже красна, и вся она исходит паром, как дымится свежая, обильная тёплой кровью, рана. Очень хорошо, органично слито с сюжетом.

- Чем привязать себя к жизни, чтобы подольше выдержать одолевающее притяжение небытья?

Иногда - до афористичности:

- Божье братство полов, так пленительно меж собой враждующих.

- В стране, где так любят переигрывать прошлое, а потому так мало имеющей надежд на будущее.

2001.

© А. Солженицын.

www.magazines.russ.ru

viperson.ru
Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован