27 октября 2007
1283

`Куда уходят дни...`

Начало было так далеко...

Сны разные бывают, но когда тебе снится лесная дорога, дорога твоего детства, по которой ты не ходил уже много лет, снится со всеми своими поворотами, лужами, колеями, заполненными осенней водой, мокрыми ветками над ними, и сначала, вроде бы, и не та дорога, но потом, вдруг, ты узнаешь её, со всеми такими знакомыми подробностями и выходишь напрямую, и легко вздохнув и разувшись даже, чтобы ощутить до конца прикосновение к родной земле, держишь такой знакомый путь, зная, что пройти тебе придется ровно семь километров.

Пока идешь, дорога два раза взбегает на горки, где раньше были хутора. Хуторов теперь нет, осталось место в окружении старых-старых тополей, так вот, с этого места далеко видно окрест: и деревенька моя с несколькими уцелевшими избами, в которых уж давно никто не живет, и хилый лесок, и бывшая поскотина, и болото, на много верст вокруг видно, и озеро, одно поменьше, и другое большое - Белое, того берега не видно... Шел вот так как-то, оглядывался, вроде как прощался со всем этим, вроде как уж, не суждено мне больше увидеть все это, и навсегда знакомые строчки: "...ты теперь не так уж будешь биться, сердце, тронутое холодком, и страна березового ситца, не заманит шляться босиком..." повторялись, говорились, плакались, как будто это они вот только сейчас, во мне родились. Не заманит...

Годы и годы идут, со всеми своими событиями, радостями, болезнями, экзотическими невиданными ранее странами, миллионами людей, городами, работой, близкими тебе, а эта картина родного уголка земли стоит и стоит, как живая, и манит до того, что вот уж и во сне пригрезилась. Что же делать-то? А? Не иначе, как надо навестить эту землю как-нибудь, где бегал мальчишкой, где жили, а теперь в ней лежат и дед, и мать, и тетки, и дядья. Надо, видно, побывать, сказать, что я ещё тут.

Школа моя деревянная,
Время придет уезжать,
Речка за мною туманная
Будет бежать и бежать...

Н. Рубцов

Память возвращает меня в "те баснословные года", когда была и эта деревянная школа на горушке близ озера, и конец тридцатых годов, когда я был послан на хлеба к деду с бабкой, и престольный праздник Преображеньев день 19 августа. К этому дню в каждом доме ставили пиво, пекли рыбники, пампушки, съезжались и сходились гости из других деревень, да и из города. И солнце, хоть уже и по предосеннему не жаркое, но все ещё теплое, щедро освежало принарядившиеся компании пожилых и задиристые, стаи молодых, сильных, под бодрые переборы тальянки меряющих из конца в конец середину утрамбованной за лето до сухого стука дороги. И открытые окна в избах, и то тихие, то шумные застолья в них, и морщинистое доброе лицо моей бабушки, Маривьяны Никифоровны, в одном из окон, и такой вкусный дух горячих рогулек, что неизвестно ещё, что было лучше, шастать ли по чужим яблоням, или бежать к своему порогу и, на время присмирев, сесть со всеми за такой аппетитный стол с самоваром посередке и большой кринкой топленого молока, пить этот дивный напиток, обжигаясь и торопясь опять туда, где все-таки, наверняка, будет интереснее. Были праздники в других деревнях, тогда уж шли туда своими ребячьими стайками, нагрянывали - был свой интерес, сугубо материальный, кто больше выцыганит пирогов, а кто и огурцов с чужих грядок набьет за пазуху. И уж если где драка завязывалась здешних с дальними, то и мы тут как тут, помирали от любопытства. А потом позднее, долгое возвращение домой по ночной, еле угадываемой дороге, и полевые запахи, и то теплые, то прохладные волны душистого воздуха тебе навстречу невесть откуда, и копёнки сена по сторонам, в которые так нетерпелось зарыться, и только раннее солнышко вместе с утренней прохладой поднимало, легким неумытым ознобом заставляло прибавлять шаг в знакомом направлении. И такое утро звенело кругом, такой высоты купол небес подымался над тобой, такая бесконечность мира, красоты открывалась, что, казалось, конца этому нет, и ощущение вечности, в яви представало, и что так будет всегда, даже и сомнений никаких не было и быть не могло.

Потом, уже после войны, приезжал не раз пароходом по реке Шексне в свой городок, приезжал матросиком, брюки-клеш, и, отбыв положенный срок, навестив всю родню, надышавшись всласть, отчаливал в свой час в обратном направлении, увозя память о милом и дорогом уголке русской земли.

Вот хоть живешь и в северных краях нашей милой Родины, а что-то все помнится, как будто все было-происходило в теплые времена, и рожь под теплым дуновеньем ветра шевелилась, и тропинка средь неё была прогретой, сухой, так что подошвы ног явственно ощущали - натыкались на кусочки подсохшей земли, камешки, трещинки, и большим удовольствием было ступить на прохладу, - недалеко ручей делал свое доброе дело.

Зима, одна запомнилась, 1942-го года. Идешь на Тимонино в школу, или из школы может, занятия рано почему-либо кончились, только видится ясный-ясный морозный, солнечный день, с высоким голубым небом, из бездонной синевы которого доходит, дозванивает звук тяжелого самолета, тянувшего свою ношу в направлении Урала, видно, где-то, в стороне от нашей тропки, правее и выше, проходила их дорога, по которой они и летали делать свое черное дело. И картина эта и звук немецкого мотора повторялись не раз и не два, потому и запомнились, и ещё потому, видно, что слишком велик был разрыв между этим злым от натуги гулом, и тишиной и чистотой деревенской зимы с похрустывающим под валенками крепким снежком, таким смирным, привычным, таким домашним. Конечно, война в нашу деревню входила-заползала нередко похоронками, воем оставшихся теперь навсегда одинокими женщин; и в эту зиму 1942-го ещё и в виде отощавших, обозных или артиллерийских лошадей, с их молчаливыми коневодами в серых длинных шинелях, в валенках, в солдатских шапках ушанках, с подвязанными под подбородком тесемками; картина запомнилась такая: гуськом шли, пошатываясь, на водопой не похожие на себя лошади, и под уздцы поддерживали их, эти пожилые солдаты, оттуда, из-под Ленинграда, или из Карелии; стояли они со своими уработавшимися до смерти лошадками, на отдыхе, отъедались, потом так же незаметно как появились исчезали.

Я не доучился, не доходил до конца в свой 7-й класс, есть дома было почти нечего, пошел, чтобы не было лишнего рта в избе, в ремесленное училище учиться и кормиться, и зарабатывать свой хлеб насущный.

Приезжая в Ленинград, я каждый раз не могу не вспомнить свой первый приезд сюда июньским днем 1944-го года.

Я окончил РУ. в Вологде, стал токарем, получил назначение на Ленинградский завод "Вулкан", и вот, подъезжаю к городу, выстоявшему в немыслимом, страшном противоборстве с врагом и не утратившему своей величавости, ослепительности, своей грандиозности. Необычной показалась безлюдность, пустынность улиц, площадей; витрины на Невском ещё зашиты досками. Июнь стоял солнечный, нежаркий, с залива и с Невы дул ветерок. Мне, 16-летнему рабочему человеку, было и невдомек, какой страшной силы трагедия ходила своей тяжкой поступью по этим, продуваемым теперь, солнечным ветром, улицам.

Потом нам рассказали кое-что, а ещё потом мы прочитали, многое узнали. Теперь, идя по перрону Московского вокзала и слушая "Гимн Великому городу", понимаешь, ощущаешь величие города как что-то подлинное, настоящее. В Ленинграде прошла вся моя юность. Я служил на "Авроре", стояла она у стенки на Васильевском острове, возле Горного института. И вот, однажды, в свой час, ушла с помощью буксиров на Кронштадский рейд для участия в съемках картины "Крейсер Варяг", в главной роли самого "Варяга". Мы, команда, в бескозырках времен Цусимы, командир крейсера - артист Борис Ливанов. На борту вся съемочная группа, осветительные приборы, ящики с пиротехникой, дымовые шашки, груды гильз и снарядов, актеры на роли морских офицеров и много всякого другого народа.

Наше плавание, бой с японской эскадрой, а потом и "последний парад", длились два месяца, мы исправно отрабатывали все команды, где надо перебегали в дыму, падали, заряжали свои 152-мм орудия, дергали за шнур, гасили пиротехнические пожары, шла какая-то интересная игра, которая кончилась тем, что макет "Варяга" был где-то утоплен, а мы, по осеннему холодку, притащились и пришвартовались на свое привычное место возле Горного института. Там мы отчищали, отскребали свой пароход от киношной грязи и копоти, фанерная четвертая труба покатилась на берег, запахло белилами, мы вооружились ведерками с вкусно пахнущей краской, кистями, натянули свои робы, и наша милая "Аврора" стала приобретать свой привычный стальной оттенок по корпусу и бело-голубоватый, палубный. А кино, ещё раз заглянуло на нашу палубу. "Счастливого плавания" - так назывался фильм о нахимовском училище, в роли начальника которого был Николай Черкасов. Высокий, стройный, в форме капитана первого ранга появлялся он на корабле, и пока шли долгие приготовления к съемке, он вытягивался во весь свой рост на палубном хозяйственном ящике и задремывал, прикрыв лицо командирской фуражкой. В работе я его не видел, подчиненные у него были дети. Вот, два раза само Искусство приходило к нам, напоминало о себе, что оно есть, существует, но мы как-то отнеслись к этому без внимания, как будто это нас совсем и не касалось и у нас совсем-совсем иные заботы и дела. А может, это приходило не искусство? Ну, техника, скажем там, производство, метраж? Оно возникло для меня, чуть позже, в образе театральной студии при Дворце культуры им. СМ. Кирова на том же Васильевском острове. Студией руководили Василий Васильевич Меркурьев и Ирина Всеволодовна Мейерхольд. Искусство для меня началось там. Когда, спустя два с половиной года, я уходил от них, поступив уже в театральный институт, на фотографии Василием Васильевичем было написано: "Учись, Юра, культивируй себя, в труде обретешь ты права свои". Когда я как-то при одной встрече напомнил об этой надписи, он, со свойственным ему юмором, прокомментировал: "...какой я тогда был умный".

А на фотографии Ирины Всеволодовны есть такая надпись: "Учись, Юрочка, учись, помни об учителях". Конечно помню, дорогие мои первые учителя. Это вы, взяв меня за руки, осторожно

позволили сделать мне первые шаги, объяснили, где и как ходить по этой туго натянутой проволоке под куполом, как суметь сохранить равновесие, не шлепнуться, показали красоту, магию человеческого общения, бескорыстие прекрасной траты времени, всех вечеров, отданных студии, в которой так случайно собрались вместе, такие разные, и теперь такие влюбленные в одно, объединенные одним люди. "Где же вы теперь, друзья-однополчане?" "Иных уж нет..." Нет и учителей дорогих, но есть и пребудет благодарная Память.

Вот передо мною ещё одна фотография Виктора Александровича Ремизова - педагога нашей студии, и на ней тоже надпись: "Вспоминая свою театральную молодость, ты не минешь Крейсер "Аврору", Дворец Культуры Кирова, "Девочек", и улицу Белинского..." Твой В. Ремизов 27 дек. 1952 г. "Девочки" - так назывался спектакль нашей студии по пьесе Веры Федоровны Пановой. Спектакль был очень удачным, мы даже возили его на всесоюзный смотр в Москву в 1947 году, получили диплом первой степени, играли в Кремлевском театре, был тогда такой в самом Кремле, страшно волновались, в тайне надеясь, вдруг, на спектакль "зайдет" Сталин? Вере Федоровне очень нравился наш спектакль; девочек, двух сестер играли талантливые Каля Красильникова и Бронислава Тронова, мне досталась роль Васи, который был неравнодушен к одной из сестер и ещё почему-то к морковке, постоянно её грыз, и то и другое вызывало юмористическое отношение окружающих. Замечательный был спектакль. Вот почему "ты не забудешь "Девочек" А улицу Белинского, да потому, что Виктор Александрович жил на этой улице, в неё упиралась одним концом улица Моховая, и в доме N 34 был, да и сейчас есть театральный институт, и я, в свои голодные студенческие годы, частенько наведывался к Виктору Александровичу "поговорить об искусстве", и он со своей проницательностью, как правило, предлагал мне сначала поесть, и Прасковья Мироновна, его домохозяйка и друг, ставила передо мной вкуснющий борщ, а потом ещё котлеты с макаронами, и разве "забудешь" когда-нибудь улицу Белинского, хотя, как говорится, и не хлебом единым, но все же, все же... Дворец Культуры.


Я служу на "Авроре"

Замполит, капитан-лейтенант, повел однажды группу матросов, желающих приобщиться к культуре, в этот дворец, благо он был недалеко. В те времена возникали Народные университеты литературы и искусства, жажда к духовности, к культуре была очень сильной, многие ведь не доучились, некогда было постигать, да никто и не предлагал, силой не пичкал, и вот потянуло самих. О литературе, музыке и театре читали лучшие ленинградские лекторы. Лекция о Шекспире, например, сопровождалась монологом Гамлета "Быть или не быть...". А ты сидишь с тетрадочкой, конспектируешь, впитываешь в себя эту самую культуру. И надо же было так случиться, идем по длинному коридору в свою аудиторию, а у стеночки, возле одних дверей с надписью "Театральная студия" столик, за ним девушка с блокнотом и ручкой, а я возьми да и спроси: "Записываете?" - "Да". - "Запишите меня". Записали. Ходить надо было три вечера в неделю. Сложно. Хоть служба наша матросская на "Авроре" была лишена той строжайшей воинской дисциплины, необходимой в любом другом месте, нам в этом отношении было некоторое послабление - В общем-то мы на корабле работали, делали самую черную и тяжелую работу, отскребывали ржавчину в трюме, резали автогеном и вытаскивали на берег куски брони, теперь она уже была не нужна, "Аврора" должна была стать на вечную стоянку возле Нахимовского училища, служить наглядным пособием и подспорьем в занятиях для юных нахимовцев. Но все равно, три вечера в неделю на берег - это было многовато.

Командиром тогда был капитан второго ранга, кап. два, весьма уже немолодой, по виду старый служака, дымил своей капитанской трубкой и, как и всякий командир, любил, чтобы на корабле был порядок. Человек он был даже симпатичный, было в нем некоторое добродушие в сочетании с, казалось, напускной строгостью; и ещё, у него в речи было слово-паразит "понимаете ли", но поскольку употреблял он его довольно часто, то оно звучало как "помать". Например, фраза могла звучать таким образом: "Нет, помать, я не могу, помать, так часто, помать, подписывать вам, помать, увольнительные..." ну и так далее. Сколько раз стоял я перед ним по стойке смирно, слушая такие тирады, и сердце падало вниз в невозможности изменить ситуацию, но зов уютной аудитории заполненной милыми людьми был настолько мощным, что ничего другого не оставалось, как ещё раз нарушить дисциплину и уйти в самоволку. Потом это обнаруживалось, следовало неизбежное возмездие в виде пяти или десяти суток гауптвахты, а выражение - "искусство требует жертв", в данном случае находило свое постоянное подтверждение. Конечно, были и штили, и не было нарушений, и матрос с "Авроры" исправно нес службу, и также исправно посещал свою студию, в нужный срок возвращаясь в свой кубрик.

Однажды на корабле появилось новое для нас лицо, кап. три, в должности старпома. Человек энергичный, деловой, дисциплина - прежде всего, стоило мне пару раз её нарушить, и с моей студийной лирикой было покончено. Я был списан с корабля, подальше и от студии, и даже от Васильевского острова. Я очутился в городе Пушкине под Ленинградом, да и ни где-нибудь, а прямо "в садах Лицея", именно там размещалась воинская часть, в которой предстояло мне нести дальнейшую службу.


Из студенческих лет

07.08.1950 г. Белозерск

Вот уже скоро месяц, как я дома. Днем читаю, вечером гуляю. Чувствую большую заботу мамы. Люся здорово выросла, скромная такая, хорошая моя сестричка. Узнал несколько истин о себе. Невыдержанный я, вот что! Надо мне с этим бороться. Хочется скорее в институт, опять за учебу. Через двадцать дней я покину этот тихий городок. Дважды выступал по радио, читал монолог Незнамова и другое. Был в деревне целых десять дней. Косил, рубил дрова, вечером - "пятачки": песни, пляски, правда все это гораздо скромнее, чем было раньше, время уже не то и люди тоже. Два дня не вылезал с озера, рыбачил. Впечатления об этих днях хорошие. "Церковь и базар, городской бульвар и среди гуляющих пар, милый, знакомый родной силуэт..."

Пристань, встречи и расставания, и большое озеро, как море. ...Над озером чайки, чайки, ...на ночном небе - звездочка, моя звездочка...

26.07.1949 г.

Около часа ночи. Вагон пригородного поезда. Который раз... Возвращаюсь с репетиции "Глубоких корней". Мне необходимо усиленно заняться техникой речи, читал сегодня отвратительно. После дождя Ленинград был так хорош. В гладком асфальте отражаются огни ночного города, дует сильный теплый вечер, и душе хочется простора, свободы. О, когда же, когда?

Лето 1949-го.

В Екатерининском парке народное гулянье. С дощатых подмостков звучат строки из поэмы Ильи Сельвинского:

"...Неведомая, дикая, седая, медведицею белою, - Сибирь...", в сопровождении баяна. Народ слушает. Это сейчас кажется странным - пушкинский парк, гениальность, разлитая во всех уголках его, в девушке у разбитого кувшина, сидящей у пруда, в колоннах Камероновой галереи, воздухе, легком и прозрачном - и тяжеловесные, под баян стихи, выкрикиваемые со свежеотесанных досок самодеятельной эстрады каким-то молоденьким солдатиком из стройбата. Были и ещё номера, была и "сцена у фонтана", из "Бориса Годунова", с очаровательной Галиной Эммануиловной (работник парка) - Мнишек. Я - Григорий Отрепьев. Какие мы все-таки смелые, отчаянные исполнители классических сцен были, уму непостижимо. Но... "смелость города берет". Город Пушкин, вернее его парк лицейский, был взят нами на все это лето; чего он только не наслушался, но, яркая зелень его дубрав не завяла, а вечерние вальсы в танцевальном зале под духовой оркестр, казалось, звучали в честь наших дневных побед. Так уходило это лето, последнее лето моей военной службы, ибо в октябре 1949-го, отдав пятилетнюю дань из своей жизни, этому "священному долгу", я был отпущен на волю, как говорится, без выходного пособия. И буквально через несколько дней, не без помощи моих друзей по студии, ставших уже год назад студентами, и как говорят, не без добрых людей, потому как свет, все-таки, действительно, не без добрых людей, я стал студентом второго курса Ленинградского театрального института им. А.Н. Островского, так он тогда назывался.

Сейчас, подходя к своему Малому театру и машинально бросив взгляд на великого драматурга, сидящего в кресле у фасада своего дома, дома Островского, так ещё называют этот театр, мне пришла в голову мысль о нити связующей. И разве это не та нить, протянувшаяся через годы и годы от того дома на Моховой к этому дому, этой последней обители, потому что другой-то, уже не будет. Это точно.

Елизавета Ивановна Тиме - профессор, Николай Евгеньевич Серебряков - доцент, он же директор института, руководители курса.

Николай Евгеньевич простой, добрый, демократичный, мы у него, как дети, и он готов каждому помочь, каждого прикрыть своим отцовским крылом. Он умел создать атмосферу естественности и доверительности, и на репетиции в аудитории, и в коридорах института; подойдет к нему кто-нибудь из студентов с просьбой о чем-либо, он положит руку ему на плечо, обнимет, и весь внимание и доброта и обещание хорошего, прогуливается с ним, как с самым близким приятелем; да ещё трубкой с ароматным табаком попыхивает, тяжелый, такой грузноватый, добрый...

Елизавета Ивановна Тиме... Очаровательная прима Петербургской сцены, своей красотой, талантом, женственностью, тонкостью натуры покорившая не одно поколение театралов. И тогда в конце сороковых, ничуть не утратившая своего пленительного обаяния, покоряла уже нас, студентов, своим отточенным мастерством, своей игрой на Александрийской - Пушкинской сцене в "Живом трупе", в роли матери Лизы, своими грандиозными чтецкими программами. Она завораживала нас умным проницательным взглядом близоруких, по-аристократически прищуренных глаз, устремленных из своего, неведомого нам загадочного мира, окутанного туманной дымкой тайны жизни женщины-актрисы, из той ещё жизни, при царе, когда такие, как она разъезжали в каретах, "дыша духами и туманами", женщины-актрисы из блоковских времен, времен Веры Комиссаржевской. И вот она тяжело, грузно подымается по беломраморной лестнице бывшего особняка Витте, и мы, завидев её, устремляемся в свою аудиторию по мастерству, готовые внимать, готовые благоговеть. Но ничего этого не нужно было. Все было просто. Мы что-то репетировали, показывали ей, она благосклонно к этому относилась. Не знаю, была ли она знакома с Ахматовой. Чем-то они должны были напоминать друг друга, чем-то, быть может, временем, в котором они жили. Близорукость Елизаветы Ивановны не помешала, однако, разглядеть, что я не часто меняю костюмы, а напротив, все в одном да в одном, оставшемся мне от армии, солдатском. И вот, как-то шофер её машины принес мне в общежитие объемистый пакет, к которому была приложена записка: "Дорогой Юрочка, не сочтите..., примите как от матери..." и прочее. А в пакете, ношенный, но ещё "вполне" костюм английской шерсти, красивого серого цвета, с самого Николая Николаевича Качалова, академика, её супруга, замечательного человека, правда, таких как я, влезло бы туда трое... Значит, костюм, и это было, конечно, главное, и ещё всякая мелочь, вроде пары обуви, не моего, естественно, размера, и прочие предметы туалета. Костюм этот в мастерской перелицевали, перешили, и потом ещё много лет он служил мне, как главный и ценный экспонат моего гардероба, короче говоря, он был у меня концертным. Это было сотворенное добро в самом материальном своем выражении, без всяких аристократических штучек. Добро помнится. Я прихожу на Волково, поклониться их могилкам с чувством благодарной памяти двум прекрасным людям. На том же Волковом, глядя на портрет Ольги Берггольц в овальной раме, я сказал проходившей мимо женщине: "Какой замечательный портрет Ольги Федоровны", - на что получил в ответ: "...Она и была замечательная".

Да, замечательные женщины жили в Петербурге, Петрограде, Ленинграде. Те, которых видел, знал, запомнились навсегда.

Петербург - Петроград - Ленинград

"Ни страны, ни погоста
не хочу выбирать..."

И. Бродский.

Ленинград не дает себя забыть. Когда на улицах Москвы я встречаю человека в форме морского офицера, передо мною всплывает из невских вод моя юность, моя молодость, и я хоть на мгновение всегда переношусь в то далекое, неповторимое, прекрасное время, утро моей жизни. Передо мной проходит, "незримый рой гостей, знакомцы давние...", мои друзья, близкие, навсегда поселившиеся вместе со мною в том времени, с которым мне довелось прожить не лучшую ли частицу своей жизни?

Семь лет жизни в городе, где все дышит историей, поэзией, где красота сопровождает тебя повсюду, куда бы ни шел, и вскинутые вверх руки разведенных мостов, кажется, благодарят само небо, а оно тревожным мерцающим светом, как прозрачным пологом, до самого утра нежно укрывает эту спящую каменную громаду. Семь лет юной, полной надежд и обещаний жизни, жизни студенческой, когда ничего не стоило пройти в любой театр и простоять все четыре часа, подпирая стенку, или приткнувшись в оркестровой яме, задрав голову, ловя каждое мгновение сценической жизни Мордвинова - Отелло, Николая Черкасова - Мичурина, Николая Симонова - Федора Протасова; мхатовцев со всем их чеховским репертуаром, тогдашнего БДТ, с неподражаемыми Полицеймако, Париковым, Ольхиной, Казико... Было на что и на кого посмотреть! Не в этом ли неравнодушном лицезрении сих великих мастеров заключалась немалая часть нашей учебы? Да, до такой степени, что потом, уже в первые годы профессиональной работы, по совету главного режиссера пришлось работать над тем, чтобы ликвидировать в речи излишний носовой звук. А ведь этот "недостаток" был присущ самому Черкасову, и расставаться с ленинградским, никак не французским прононсом, было непросто, так прочно это в тебя входило. Вообще молодости свойственно подражательство, правда, потом это улетучивается без последствий, все приходит в норму. Да, наш институт учил студентов не только в стенах своих аудиторий, но и на подмостках почти всех Ленинградских, да и всех гастролирующих московских театров. В спектакле Пушкинского театра "Суворов", роль которого блистательно играл К.В. Скоро-Богатов (кстати, им подписан мой диплом), мы брали Измаил. В "Адмирале Ушакове", хороший артист Н.П. Корн его играл, а мы в матросском строю, приветствовали его громким "ура!" Сколько раз! Небескорыстно, конечно, не только из патриотических побуждений. Нам, студентам, за эти баталии платили, чуть ли не по 30 рублей тогдашними деньгами. Какой приварок к скромной студенческой стипендии имели мы чуть не каждый вечер, сражаясь за отечество с деревянными ружьями в руках. И грузином пришлось быть на сцене театра им. Ленинского Комсомола в постановке Г.А. Товстоногова "Из Искры...", где молодого Сталина играл великолепный мастер Е.А. Лебедев, тогда ещё молодой, начинающий свою карьеру в Ленинграде актер. Но вот Малый театр привозит "Незабываемый 1919-й", и мы, надев матросскую форму, грудью встаем на защиту своего Петрограда. Патриотическое воспитание мы получали регулярно в той обруганной в свое время драматургии периода так называемого культа личности.

У нас был неплохой выпускной спектакль "Васса Железнова". Роль Пятеркина, хоть и небольшая по объему, но не сразу она мне далась. Помог товарищ по курсу Ольгерд Тарасов, он был старше нас и опытнее, шпажист, высокий, в спектакле играл Прохора. Как-то в репетиции искали момент ухаживания за Людкой-полудурком, играла её замечательная, деловая, энергичная Марина Лавретьева, тоже любила давать советы. Так вот, Ольгерд провел показ как бы он это проделал, весьма было убедительно и страшновато, для достижения цели Пятеркин пойдет до конца. Что-то было стало, что-то сдвинулось и пошло, как говорится. Драматургия Горького насыщена густой, какой-то предгрозовой атмосферой, и тут надо выкладываться до конца.

Был у нас на курсе, конечно же, и "Живой труп". Там я играл роль старого цыгана, отца Маши. А уроки гитары для того чтобы руководить цыганским хором, я брал у самого Сергея Александровича Сорокина - знаменитого тогда в театрах Ленинграда гитариста - настоящего знатока цыганской песни и замечательного музыканта. Успехи мои в области гитары были не велики, но, как говорится, музыки не портил, а вот грим был очень интересный. Мы часто эти спектакли играли на публике, набивали руку. А в это время решалась наша судьба, кого куда распределят... "Где б мы ни были ребята, все равно сюда придем, на родную Моховую, против ТЮЗа серый дом..." Песня была такая институтская...

Напротив тогда действительно был ТЮЗ. И я помню возле своего детища его основателя - Александра Брянцева, совсем на театрального деятеля не похожего, сутуловатого старичка с портфелем под мышкой, с белой, клинышком профессорской бородкой, и его счастливых талантливых учеников: Нину Мамаеву - Джульетту, Владимира Сошальского - Ромео. А в зале - старшие классы, на две трети - девочки, на каждую реплику Ромео - гром аплодисментов! Так жаловали своих любимцев юные зрительницы начала пятидесятых годов.

Наш выпускной курс состоял в большинстве из ленинградцев, и многие сами устроились в разные театры на разные положения. А мне предложили Саратов.

"Огней так много золотых..."

Романы Федина "Первые радости", "Необыкновенное лето" были к тому времени прочитаны, полюбились, запомнились персонажи: Кирилл, Анночка, Цветухин, Пастухов. Вот сила тайны писательская, люди эти воспринимались именно людьми живыми, дело происходит в Саратове, названия - Липки, Бабушкин взвоз, городской драм, театр, ожидались мною как нечто вовсе не литературное, а подлинное.

В Саратов я приехал в конце августа. Жаркое волжское солнце выжгло зелень липок, свернув бывшие когда-то листочки деревьев в жалкие хрустящие трубочки. Под ногами пыль улиц. Трамвай ходил от вокзала до пристани, через весь город. Набережная напоминала старые "биндюжные" времена: горы тюков, мешки с воблой, цыганские костры, голопузые цыганята, в общем не набережная, а какой-то табор; приходил сверху пароход, табор шумно грузился и отбывал вниз, может в астраханские степи, а тут как раз приходил пароход с низу, и другой табор шумно выкатывался и устраивался на теплом ещё местечке. К самой набережной подступали одноэтажные деревянные дома и огороды, и все это имело вид провинциального Саратова Фединских "первых радостей". И когда, в дополнение ко всему, меня поселили в актерское общежитие по улице Кирова, 3, бывшая Немецкая, возле консерватории, в то самое, где в свое время проживали, устраивая знаменитые вечеринки, и Цветухин, и Мефодий, я почувствовал себя уютно, знакомо. Сам театр был старинной кладки, с труппой сильной, опытной, с актерами, оказавшими бы честь любой столичной сцене. На улицах города стайки загорелых красивых девушек, только успевай оборачиваться (какой контраст после ленинградских-то бледных лиц). Все это настраивало на боевой задорный лад, настраивало на предстоящую работу. В голове бродили честолюбивые мечты. А когда узнал, что по Волге ходит пароход, хоть и буксир, но ходит по Волге, и носит имя актера местной труппы, - "Степан Муратов"; показалось, что жить в этом городе стоит, стоит и работать, да так, чтобы и твой пароход пошел в плавание когда-нибудь. Пятнадцать лет с того августовского дня прожито в жарком и пыльном летом, тонувшем в белых сугробах зимой, городе. Ролей за эти годы сыграно столько, что хватило бы и на целую столичную жизнь. Тем и хороша провинция - работы актеру хватает, только успевай роли учить, но память хорошая, молодая, роли выучивались и игрались с большим или меньшим успехом. И ничто не проходило бесследно, ни для тебя самого, ни для окружающих твоих коллег по сцене, вниманием обделён не был никто. Труппа - 49 человек. Все на виду у города, на глазах друг у друга.

Самая, самая первая ролька-эпизод в пьесе местного автора "Сын отечества". Солдатик-часовой, карауливший Радищева по дороге в сибирскую ссылку. Надели на меня мундир, а из воротника торчит тонкая юношеская шея... Думаю, надо бы её замотать шарфом что ли? Ведь Сибирь, холодно; замотал, попробовал свои немногие реплики говорить осипшим от "сибирских морозов" голосом, и сразу стало легко, появился юмор, возникла правда, стало интересно. Благо и партнерша по эпизоду была на удивление правдивая, знаменитая Анна Николаевна Стрижова, вот с ней то косноязычно и общался мой страж в таком примерно стиле: "Ты, баба, того, етого..." и тому подобное. Смех в зале ну, и одобрение за кулисами. Сделан первый шаг, не упал. Скоро пойдем на более длинную дистанцию. Удачно проскочил ещё пару-тройку ролей в пьесах с названиями вроде "Девицы-красавицы", "Несчастный случай".

И вот, как говорится, козырная карта - пьеса Арбузова "Годы странствий", и я - Ведерников. Ставит новый главный режиссер, Николай Автономович Бондарев приехавший из Владивостока, с репутацией очень крепкого опытного режиссера, с отличным нюхом на правду сценическую. У меня было ощущение, что роль эту я получил случайно, должен был играть другой актер, более опытный. Но что-то там между ними произошло, какая-то кошка пробежала, я не выяснял, и вот "сбывается мечта поэта". Первая роль - настоящая, по глубине, по масштабу, по разнообразию, по обаянию, по содержанию - Шура Ведерников. До сих пор екает сердце при одном упоминании названия пьесы. Скорее всего, результат не был так поразителен, как мечталось, как казалось. Но сам процесс репетиций, атмосфера их, атмосфера пьесы, напоминающая что-то недавнее, дорогое из жизни этих людей и страны, подбор исполнителей, молодых, увлеченных - все было как подарок судьбы. И, если и бывает первая любовь, которая остается с тобой до конца дней твоих, то это явление из того ряда.

Были потом пьесы и роли классические, были фильмы, приносившие признание, был успех, но все это было не то по сравнению с "Годами странствий". Наверное, я сильно ошибаюсь, придавая такое значение этому моему увлечению, наверное, обманываюсь, но что делать? Я так чувствовал тогда, так чувствую и сейчас. "Я сам обманываться рад" - сказал поэт, и это замечательно. На генеральную приезжал Арбузов что-то говорил по своей привычке покачиваясь с носков на пятки, но что говорил, я не помню. Конечно, спектакль ещё не родился, у меня было одно желание, лишь бы не ругал. Так, кажется, и было. Как-то размышляя о природе арбузовских персонажей, догадался, что всем им присуще одно любопытное качество: в каждом из них есть некая изюминка, есть игра; они не до конца серьезны, что ли, внешне вроде бы более легкомысленны, чем есть на самом деле. Вот и Шура мой должен бы тогда быть тоже менее серьезен, наверное; да, и сам Алексей Николаевич был человеком легким: на улыбке, на лукавстве, кажется, был замешан его характер, его талант, а ведь персонажи его пьес, во всяком случае, сродни ему. Мы не один сезон играли этот спектакль, каждый раз вкладывая в свою игру, всю любовь к этой истории, разыгравшейся между Шурой и его женой Люсей Ведерниковой, которую играла поразительная артистка Ливия Шутова. Мы вместе играли много потом. Она - комиссар, я - Алексей в "Оптимистической", она - Лариса, я - Карандышев в "Бесприданнице", она - Анечка, я - Часовников в "Океане", она - Нила, я - Федор в "Барабанщице" и так далее. Актрисы такой искренности, глубины, отдачи, обаяния я уж больше не встречал. А партнерство в течение этих саратовских годов странствий, вдвоем, на сцене нашего театра, можно назвать счастьем актерским, человеческим - это факт бесспорный. Такой партнерши у меня больше не было. А как город любил её. В театральной кассе, покупая билет, обязательно следовал вопрос: "Шутова играет?", - и этим сказано все.

Елизавета Максимовна Бондарева - драматург, жена главного режиссера. "Соперницы", "Хрустальный ключ", "Чайки над морем", "Друзья мои", вот пьесы, ею написанные, Бондаревым поставленные, нами сыгранные по 100 и более раз каждая. А что? Публика ходила в наш театр, никто силой не загонял. Сильным был состав труппы: Степан Муратов, Степан Ожигин, Аркадий Высоцкий, Вацлав Дворжецкий, Гурская, Степурина, Колобаев, Сальников, Стрижова, Карганов, Шутова, Щукин и другие. Это актеры редкие, редчайшие, Саратову просто повезло, что жили и работали в нем такие прекрасные, яркие актеры. Ну, и конечно, Николай Бондарев, опытный капитан этого мощного корабля, который мог пускаться в любое плавание, не боясь напороться на подводные рифы. (Я ведь до института служил матросом на "Авроре", отсюда и морская терминология.)

Театр - корабль, и он должен плыть. Почему-то и Малый театр ассоциируется у меня с тяжелым непотопляемым дредноутом. Да, корабль, и у него должен быть капитан. Наш, саратовский капитан, Николай Автономович, ушел однажды служить "на другой флот", к нам пришел новый, ну и как это часто бывает - не заладилось. А тут ещё кино увело меня из театра на целую зиму, а когда вернулся в мае 1965 года домой, то театра, старого моего боевого корабля постройки 1859 года, на месте уже не было. Он открыл кингстоны и ушел на дно, выбросив, вероятно, перед гибелью сигнал: "Погибаю, но не сдаюсь". Постоял я на месте его гибели, где только прах кирпичный от фундамента остался. Постоял, вспоминая, что ведь двенадцать лет, двенадцать, изо дня в день, ходил сюда. Какие драмы разыгрывались на этих подмостках, какие страсти рядом с ними! Сколько отдано этому дому, которого теперь нет! На его месте будет новый, придут в него другие. Повторится ли наша жизнь в них? Вероятно, в чем-то будет по-другому, иначе, лучше, наверное. Но чувства, мысли, мечты, желания, все, что мы зовем своим делом, и что составляет суть его, будет так же? Останется? Повторится? Да, жизнь! Много в тебе печального, грустного, смешного, случайного, но присутствует своя какая-то железная логика. Есть какой-то закон, позволяющий разрушить, смести, стереть то, что невыразимо дорого одним, и безразлично, ненужно другим.

Пока на этом месте строили современную стекляшку, мы играли в клубе погранучилища. В зале мало приспособленном для контакта со зрителем (деревянные сиденья, гулкая акустика, неуют сцены и зала), приходилось преодолевать и эти барьеры. Сыграли мы спектакли "Физики и лирики" Волчека, "День Тишины" Шатрова, "Затейник" Розова, играли ещё и многое иное, но я уже готовился к уходу в другой театр, ещё три года к тем двенадцати прошли в поиске места: был неполный сезон в Воронеже, у Петра Монастырского, успел там сыграть Карла в "Жаворонке" Ж. Ануйя, но к весне вернулся домой. Какая разница Саратов - Воронеж - Куйбышев? Вообще не знаю, выскажу мысль, может быть, крамольную, но не я это придумал, а я это увидел своими глазами. С течением времени театр наш, вообще театр, его искусство не совершенствуется, можно даже сказать, наоборот, становятся хуже, беднее на актерские взлеты, актерскую мощь. Режиссерский размах беднее на любовь, поклонение зрителей беднее на события, театральные события.

Стоило сойти со сцены, той мощной плеяде упомянутых мною выше актеров, стоило уйти Бондареву, и наш театр им. К. Маркса заметно побледнел, потерял свою, в совсем недавнем прошлом, такую притягательную силу. А знаменитый в 1950-е годы Саратовский ТЮЗ? Кстати самое сильное театральное впечатление в Саратове по приезде моем туда было именно от ТЮЗа. Мы с женой частенько вспоминали спектакли этого замечательного тогда театра, и они как живые представали нам во всем своем великолепии и неожиданности. Ну, прежде всего, конечно, "Алеша Пешков"... Пронзительная Фомина, талантливый Алеша Быстряков - цыганок, Начинкин - дед, Щеголев - Яков. А.И. Щеголев - артист уникальный, таких поискать. А бабушку играла бесконечно правдивая Чернова.

Я вижу отчетливо, хотя прошло уже 35 лет, прошла целая жизнь, так вот через жизнь, вижу сейчас, как живых, всех действующих лиц этого спектакля, лицо каждого из них, это было то, что мы называем произведением искусства. А недавно видел "Чайку" Чехова с другими актерами, но ведь в том же театре, и был очень расстроен отсутствием того, что зовется искусством. Примеров подобных явлений - масса. В чем тут дело? Вот в том же ТЮЗе видел и помню "Три сестры". Удивительная Маша - Надя Шляпникова, какой точный Вершинин - Щеголев, да и все-все другие актеры были каждый на своем месте, и каждому я верил, безусловно. Как это все удавалось Юрию Петровичу Киселеву, бессменному руководителю этого прекрасного театра, - его тайна. Тем более, что в театре К. Маркса ещё возникало порой нечто, достойное внимания, и нам не стыдно было показать свой товар и в Риге, и во Львове, и в Москве. А уж свою то, саратовскую область, изъездили вдоль и поперек. Бывало, каждое лето на целый месяц отправлялись обслуживать сельского зрителя. Порой приедешь в деревню, а там и клуба нет, и спектакль наш играем на земле, в свете фар, в мелькании мотыльков и комарином писке. Это уже когда коров подоят, и стемнеет, играли мы им про их жизнь. Что-нибудь вроде "Соперниц", эту смешную историю, при полном внимании, уставших за день людей, и далеких, чуть мерцающих звезд на темном ночном небе. Какое чувство удовлетворения испытывали мы, проделывая эту ночную веселую работу для тех, кто заслуживал, безусловно же, большего, но довольствовались и этим "малым" искусством. А ночные полынные запахи в заволжских степях, а парное молоко с горбушкой хлеба, а обветренные, до кирпичного цвета прокаленные лица людей, которые живут и всю жизнь работают на этой земле, довольствуясь таким малым, по нашему городскому счету, и дающим так много другим - разве все это забудется?

Мой Ведерников в сцене на военной переправе, жалея об уходящем времени, спрашивает: "Куда уходят дни, сержант?". Тот отвечает: "А куда им уходить? Они тут, при нас. Хорошо прожитый день и после нашей смерти жив остается". Наверное, эти люди, в саратовском Заволжье не задавались вопросами об уходящих днях, У них существует ещё и такое понятие, как хорошо прожитый день - год кормит. И когда говорят, а тогда так говорили и писали, что мы в долгу перед нашим зрителем, так вот перед таким зрителем мы действительно в долгу, только платить этот долг надо не на словах, а конкретно. Например, приехать к ним не наспех, а пожить-поработать, своей профессией, своим делом порадовать, уж как они за это благодарны бывают...

На следующее жаркое лето опять едем, ещё дальше, в степь, где миражи гуляют, сам видел цветущие оазисы в колеблющейся голубой дымке; едем опять, и удивительно, но никто от этой работы не страдал. Даже такая "столичная штучка", как Нина Алисова не жаловалась. Она работала в Саратове сезона два-три, играла вечную свою Ларису из "Бесприданницы" и ещё что-то. Поехали мы как-то с концертами по полевым станам, далеко, аж, чуть ли не к казахстанским степям, верблюдов, во всяком случае, видели, и она, звезда экрана, ни разу не пискнула по поводу неудобств, жары, отсутствия воды или ещё чего-нибудь. Мы честно платили свой долг, и пока ещё нет ощущения, что мы его выплатили, эта работа не кончится, пока там пашут и сеют.

Кино в моей жизни возникло, как это часто бывает совершенно случайно, в образе молодой тогда Адибы Ширахмедовой, ассистентки по актерам с "Мосфильма". Нужен был актер на роль молодого В.И. Ульянова для фильма "В начале века" ( Режиссер фильма A.M. Рыбаков. Второй режиссер Н.И. Москаленко). Чем-то ей приглянулось мое изображение на фотографии в фойе театра. Я был вызван на студию, попал в золотые руки Антона Осиповича Анджана, "дедушки русского грима", как шутя, звали его молодые гримеры. Были сделаны сложные манипуляции с лицом, пластические наклейки и прочее, в результате стало возникать что-то отдаленно напоминающее его молодое лицо. Была сделана кинопроба и вместе с пробами конкурентов показана художественному совету студии, который возглавлял Иван Александрович Пырьев. И благодаря его прозорливости, его настойчивости, я был утвержден на роль. Как говорится, ни сном, ни духом, и в ум бы никогда в жизни не пришло, но когда кино вмешивается в твою судьбу оно порой на эту судьбу оказывает влияние.

Теперь, по прошествии четверти века, значительную часть творчества моего увязывают с именем Ленина, потому что позади уже целый ряд фильмов, одних менее, других более удачных, да и в театре были спектакли о Ленине. Так что всё, наверное, правильно, все логично. Исчерпал ли я эту тему в себе, выработал ли этот пласт до конца? Знаю только, что если бы работы возобновились, они потребовали бы таких затрат, таких сил, которых уже в наличии нет. Это сейчас, а тогда, в свои тридцать три, я ринулся со всем молодым пылом в атаку на горы нечитанных книг, его и о нем, на киноленты, документальные и художественные, на воспоминания многих людей. Нужно было в кратчайший срок выудить хоть что-то полезное для себя, узнать какой же он, на самом деле, "этот самый человечный человек"? Навыписывал в свою тетрадочку столько, что можно было производить отбор, брать то, что тебе пригодится сейчас, с чем можно справиться, осилить, "сделать своим". Это счастье, что о Владимире Ильиче столько написано, оставлены такие бесценные свидетельства его жизни, его характера, прежде всего, конечно, в воспоминаниях Н.К. Крупской, а также Клары Цеткин и Луначарского. От кинодокументов остается ошарашивающее ощущение того, что сейчас увидел живого Ильича, наделенного таким человеческим обаянием, что сыграть его совершенно невозможно. Какое изумительное лицо, на котором все написано: радость, горе, внимание с каким слушает. Где взять средства, чтобы все это передать? Те крохи, которыми располагаешь, явно не устраивают, ни тебя самого, прежде всего, ни кого другого. Путь один - погружение в этот материал, постижение его не только умом, но всем существом своим. Времени, правда, мало. Что ж, будем это делать по ходу съемок, которые уже начинаются.

Начались съемочные дни с поездки на натуру в далекое Шушенское. Побегал я там в охотничьем наряде с двустволкой, в болотных сапогах по песчаной горке до умопомрачения. В кино иной раз чувство меры подменяется чем-то иным, например, количеством Дублей, авось какой-то проскочит. Енисей - река холодная, даже в июле, нырнул туда один раз, выскочил с перехваченным дыханием, еле отдышался.

Нечто подобное произошло и с нашей картиной. Ранней осенью, когда показали отснятый материал художественному совету, он не был принят. Не были мы готовы к такой работе, с наскоку это не возьмешь... Были трудные дни принятия решений. Что-то в картине делалось не так. Ох, кино, опасное дело. Нам то надо было работать, как минерам. А получался какой-то облегченный вариант: его молодость, его веселость, а что за этим? Дано было время подумать. Потом работу продолжили, с большей ответственностью, вниманием, требовательностью к самим себе. Да, надо быть лучше, чем ты есть, надо меняться, надо любить людей, не делать вид, что любишь, а любить и жить большими мыслями, понятиями: "сердце его билось горячей любовью ко всем трудящимся, ко всем угнетенным". Помнить это, проникнуться этим, и думать, думать обо всех этих вещах.

Ох, и походил я под дождем на Литейном проспекте и во дворе "дома Колмыковой". Уже наш деревянный булыжник всплыл, уже воде деваться некуда, а я в легоньких штиблетах снова и снова через двор, под арку, и на Литейный... Ходил и через рельсы перед идущим паровозом. В одном дубле оттолкнулся от переднего буфера - это он шел на встречу к рабочим и не мог подождать, пока поезд пройдет. В картину этот дубль не взяли, чтобы не пугать будущих зрителей. Много было интересных моментов, много было счастливых моментов. Все было впервые, все были увлечены делом, и постановщик, A.M. Рыбаков, и второй режиссер Н.И. Москаленко, и директор картины И. Биц, и молодые операторы Ю. Схиртладзе и В. Листопадов.

И поскольку все имеет свой конец, 21 апреля 1961 года в кинотеатре "Ударник", состоялась премьера нашей картины, которая, как тогда писали, прошла с большим успехом. Ну, может, не с таким уж большим, основ киноленинианы мы не потрясли. Но что было хорошо в фильме - это молодость Ильича, Крупской, товарищей по партии, по ссылке, их задор, увлеченность идеей "Искры", их чистота и обаяние. Ленту эту нет-нет, да и покажут по телевидению. И когда видишь, что за годы молодость этих революционеров ничуть не потускнела, что фильм, его идеи не устарели, а юные глаза действующих лиц по-прежнему излучают энергию и доброту, понимаешь, что усилия твои и твоих товарищей были не напрасны. Картина делает свое полезное дело, и ты говоришь, мысленно конечно: "спасибо тебе, кино, что ты есть, а значит, есть я".

Мой сын, когда был маленький, сидя у меня на коленях (мы вместе смотрели этот фильм), спросил меня: "Папа, как же так, ты здесь, и ты там?" (на экране, то есть). Кругом сидели люди, поэтому я ответил: "Тише! Это кино!". Он наверняка не понял тогда, о чем речь. Я был не маленький, но, когда на экране появился мой сын в своем первом фильме "Несовершеннолетние", а я сидел рядом с ним в зале, мне тоже хотелось задать ему такой же вопрос. Правда, ответ на него я знал: это - кино!

В Саратов я вернулся актером, сыгравшим в кино В.И. Ленина. Популярность моя в этом городе сразу подскочила на несколько градусов. Начались встречи в школах, в институтах, рассказы о съемках. И только на любимого моего главного режиссера Н.А. Бондарева, видимо, никакого впечатления этот факт не произвел. При распределении ролей в пьесе Погодина "Третья патетическая", я получаю роль "рабочего в картузе набок". Когда В.И. Ленин приходит на завод и идет по красной ковровой дорожке, мой персонаж произносит: "А у рабочего человека и клеенки постелить на стол нет!" И все. Вроде бы обидно: только что сыграл в кино Ленина, я не говорю, что давай мне и в театре эту роль, нет, тем более, у нас был прекрасный исполнитель, М.П. Кузнецов, но поставить меня в массовую сцену, было, пожалуй, жестоковато. Только потом я оценил всю мудрость этого поступка. И сейчас, из такого далека, я продолжаю помнить это и мысленно благодарить своего Учителя. Потом были большие роли в театре, обида забылась, но не забылось и не забудется моя первая встреча с кинематографом.
Потом будут встречи другие...


По книге народного артиста России,
лауреата государственных премий,
артиста Государственного академического Малого театра
Юрия Ивановича Каюрова "Куда уходят дни..."

Издание Малого театра
Ответственный редактор серии "Библиотека Малого театра" В.В. Подгородинский.
Под общей редакцией Г.М. Полтавской.
М, 2007 г. - 176 с

www.poliinform.ru
Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован