21 декабря 2001
126

ПРЕСЛЕДОВАТЕЛЬ



ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ

Хулио Кортасар.
Преследователь


Пер. с исп. М. Былинкиной

In mеmоriаm Сh. Р.I1

`Будь верен до смерти`
Апокалипсис. 2,10

О, mаkе mе а mаsk2
Dylаn Тhоmаs

Дэдэ позвонила мне днем: по телефону и сказала, что Джонни
чувствует себя прескверно; я тотчас отправился в отель.
Джонни и Дэдэ недавно поселились в отеле на улице Ла-гранж
в номере на четвертом этаже. Достаточно взглянуть на дверь
комнатушки, чтобы понять: дела Джонни опять из рук вон плохи.
Окошко выходит в темный каменный колодец, и средь бела дня тут не
обойтись без лампы, если вздумается почитать газету или разглядеть
лицо собеседника.
На улице не холодно, но Джонни, закутанный в плед, ежится в
глубоком драном кресле, из которого отовсюду торчат лохмы
рыжеватой пакли. Дэдэ постарела, и красное платье ей вовсе не к
лицу. Такие платья годятся для ее работы, для огней рампы. В этой
гостиничной комнатушке оно напоминает большой отвратительный
сгусток крови.
- Друг Бруно мне верен, как горечь во рту,- сказал Джонни
вместо приветствия, поднял колени и уткнулся в них подбородком.
Дэдэ придвинула стул, и я вынул пачку сигарет `Голуаз`.
У меня была припасена и фляжка рома в кармане, но я не
хотел показывать ее - прежде следовало узнать, что происходит. А
этому, кажется, больше всего мешала лампочка - яркий глаз,
висевший на нити, засиженной мухами. Взглянув вверх раз-другой и
приставив ладонь козырьком ко лбу, я спросил Дэдэ, не лучше ли
погасить лампочку и обойтись оконным светом. Джонни слушал,
устремив на меня пристальный и в то же время отсутствующий взгляд,
как кот, который не мигая смотрит в одну точку, но, кажется, видит
иное, что-то совсем-совсем иное. Дэдэ наконец встала и погасила
свет. Теперь, в этой черно-серой мути, нам легче узнать друг
друга. Джонни вытащил свою длинную худую руку из-под пледа, и я
ощутил ее едва уловимое тепло. Дэдэ сказала, что пойдет согреть
кофе. Я обрадовался, что у них по крайней мере есть банка
растворимого кофе. Если у человека есть банка растворимого кофе,
значит, он еще не совсем погиб, еще протянет немного.
- Давненько не виделись,- сказал я Джонни.- Месяц, не
меньше.
- Тебе бы только время считать,- проворчал он в ответ,-
один, второй, третий, двадцать первый. На все цепляешь номера. И
она не лучше. Знаешь, почему она злая? Потому что я потерял
саксофон. В общем-то она права.
- Как же тебя угораздило? - спросил я, прекрасно сознавая,
что именно об этом-то и не следует спрашивать Джонни.
- В метро,- сказал Джонни.- Для большей верности я его под
сиденье положил. Так приятно было ехать и знать, что он у тебя под
ногами и никуда не денется.
- Он опомнился уже тут, в отеле, на лестнице,- сказала Дэдэ
немного хриплым голосом.- И я полетела как сумасшедшая в метро, в
полицию.
По наступившему молчанию я понял, что ее старания не
увенчались успехом. Однако Джонни вдруг стал смеяться - своим
особым смехом, клокочущим где-то за зубами, за языком,
- Какой-нибудь бедняга вот будет тужиться, звук выжимать,-
забормотал он.- А сакс паршивый был, самый дрянной из всех моих;
ведь Док Родригес играл на нем - весь звук сорвал, все нутро ему
покорежил. Сам-то инструмент ничего, но Родригес может и
Страдивариуса искалечить, одной только настройкой.

- А другого достать нельзя?
- Вот пытаемся,- говорит Дэдэ.- Кажется, у Рори Фрэнда
есть. Самое плохое, что контракт Джонни...
- Контракт, контракт,- передразнивает Джонни.- Подумаешь,
контракт. Надо играть, а игре конец - ни сакса нет, ни денег на
покупку, и ребята не богаче меня.
С ребятами-то дело обстоит не так, и мы трое это знаем.
Просто никто уже не отваживается давать Джонни инструмент, потому
что он либо теряет его, либо тут же расправляется с ним без
стеснения. Он забыл саксофон Луи Родлинга в Бордо, разнес на куски
и растоптал ногами саксофон, который купила Дэдэ, когда был
заключен контракт на гастроли по Англии. Не сосчитать, сколько
инструментов он потерял, заложил или разбил вдребезги. И на всех
играл, я думаю, так, как один только бог может играть на
альт-саксофоне, если предположить, что на небе лиры и флейты уже
не в ходу.

- Когда надо начинать, Джонни?

- Не знаю. Может, сегодня. А, Дэ? - Нет, послезавтра.
- Все знают и дни и часы, все, кроме меня,- бурчит Джонни,
закутываясь в плед по самые уши.- Головой бы поклялся, что играть
мне сегодня вечером и скоро идти на репетицию.
- О чем толковать,- говорит Дэдэ.- Все равно у тебя нет
саксофона.
- Как о чем толковать? Есть о чем. Послезавтра - это после
завтра, а завтра - это после сегодня. И даже `сегодня`
еще не скоро кончится, после `сейчас`, когда я вот
болтаю с моим другом Бруно и думаю: эх, забыть бы о времени да
выпить чего-нибудь горяченького.

- Вода уже закипает, подожди немного.

- Я не про кипяток,- говорит Джонни.
Тут-то я и вытаскиваю бутылку рома, и в комнате будто
вспыхивает свет, потому что Джонни в изумлении разинул рот, и его
зубы белой молнией сверкнули в полутьме; даже Дэдэ невольно
улыбнулась, заметив его удивление и восторг. Во всяком случае,
кофе с ромом - вещь хорошая, и мы почувствовали себя гораздо лучше
после второго глотка и выкуренной сигареты. Я уже давно подметил,
что Джонни - не вдруг, а постепенно - уходит иногда в себя и
произносит странные слова о времени. Сколько я его знаю, он вечно
терзается этой проблемой. Я мало видел людей, так мучающихся
вопросом, что такое время. У него же это просто мания, причем
самая страшная среди множества его дурных маний. Но он так
преподносит свою идею, излагает ее так занятно, что немногие
способны с ним спорить. Я вспомнил о репетиции перед грамзаписью
еще там, в Цинциннати, задолго до переезда в Париж, году в сорок
девятом или пятидесятом. В те дни Джонни был в великолепной форме,
и я пошел на репетицию специально, чтобы послушать его и заодно
Майлза Дэвиса. Всем хотелось играть, все были в настроении, хорошо
одеты (об этом я, возможно, вспоминаю по контрасту, видя, каким
грязным и обшарпанным ходит теперь Джонни), все играли с
наслаждением, без всяких срывов и спешки, и звукооператор за
стеклом махал руками от удовольствия, как ликующий бабуин. И в тот
самый момент, когда Джонни был словно одержим неистовой радостью,
он вдруг перестал играть и, со злостью ткнув кулаком в воздух,
сказал: `Это я уже играю завтра`, и ребятам пришлось
оборвать музыку на полуфразе, только двое или трое продолжали тихо
побрякивать, как поезд, который вот-вот остановится, а Джонни бил
себя кулаком по лбу и повторял: `Ведь это я уже сыграл
завтра, Майлз, жутко, Майлз, но это я сыграл уже завтра`. И
никто не мог разубедить его, и с этой минуты все испортилось:
Джонни играл вяло, желая поскорей уйти (чтобы еще больше
накуриться дряни, сказал звукооператор, вне себя от ярости), и
когда я увидел, как он уходит, пошатываясь, с пепельно-серым
лицом, я спросил себя, сколько это еще может продлиться.
- Думаю, надо позвать доктора Бернара,- говорит Дэдэ,
искоса поглядывая на Джонни, пьющего маленькими глотками ром.-
Тебя знобит, и ты ничего не ешь.
- Доктор Бернар - зануда и болван,- говорит Джонни,
облизывая стакан.- Он пропишет мне аспирин, а потом скажет, что
ему очень нравится джаз, например Рэй Нобле. Знаешь, Бруно, будь у
меня сакс, я встретил бы его такой музыкой, что он мигом слетел бы
с четвертого этажа, отщелкав задницей ступеньки.
- Во всяком случае, тебе не помешал бы аспирин,- заметил я,
покосившись на Дэдэ.-Если хочешь, я позвоню Бернару по дороге, и
Дэдэ не придется спускаться к автомату. Да, но контракт... Если ты
начинаешь послезавтра, я думаю, что-нибудь можно еще сделать. Я
попробую выпросить саксофон у Рори Фрэнда. На худой конец...
Видишь ли, ты должен вести себя разумнее, Джонни.
- Сегодня - нет,- говорит Джонни, глядя на бутылку рома.-
Завтра. Когда у меня будет сакс. Поэтому сейчас ни к чему болтать
об этом. Бруно, я все больше понимаю, что время... Мне кажется,
именно музыка помогает немного разобраться в этом фокусе. Нет, тут
не разберешься - честно говоря, я еще ничего не понимаю. Только
чувствую - творится что-то странное. Как во сне - знаешь? - когда
кажется, что летишь в тартарары, и сердце уже замирает от страха,
хотя, в общем-то, боязни настоящей нет, и вдруг опять все
переворачивается, как блин на сковородке, и ты уже лежишь рядом с
симпатичной девчонкой, и все удивительно хорошо.
Дэдэ моет чашки и стаканы в углу комнаты. Я вижу, что у них
в каморке нет даже водопровода; смотрю на таз с розовыми цветами и
кувшин, напоминающий мумию какой-то птицы. А Джонни продолжает
говорить, прикрыв рот пледом, и он тоже похож на мумию: колени под
самым подбородком, лицо черное, гладкое, влажное от рома и жара.
- Я о таком кое-что читал, Бруно. Диковинная штука, в
общем-то, трудно разобраться... Но все-таки музыка помогает,
знаешь? Нет, не понять помогает - честно говоря, я ничего не
понимаю.- Он стучит по голове костлявым кулаком. Звук гулко
отдается, как в пустом кокосовом орехе.- Ничего тут нет внутри,
Бруно, ровным счетом ничего. Она не думает и не смыслит ничего. Да
это мне и не надо, сказать тебе по правде. Я начинаю что-то
понимать, когда все уплывает назад, и чем дальше уплывает, тем
понятнее становится. Но это еще не значит понимать как надо, ясное
дело.
- У тебя повышается температура,- ворчит Дэдэ из глубины
комнаты.
- Да замолчи ты. Верно, верно, Бруно. Я никогда ни о чем не
задумываюсь, и вдруг меня осеняет, что я `думал`, но
ведь это как прошлогодний снег, а? Какого черта вспоминать о
прошлогоднем снеге, о том, что кто-то о чем-то `думал`?
Какая теперь важность - сам я `думал` или кто другой.
Да, не я, не я, да. Я просто выполняю то, что приходит на ум, но
всегда потом, позже - вот это меня и мучит. Ох, чертовщина, ох,
тяжко. Нет ли там еще глоточка?
Я выжал в стакан последние капли рома - как раз в ту
минуту, когда Дэдэ снова зажгла свет; в комнате уже почти ничего
не видно. Джонни обливается потом, но продолжает кутаться в плед и
иногда вздрагивает так, что потрескивает кресло.
- Я кое в чем разобрался еще мальчишкой, сразу, как
научился играть на саксе. Дома у меня всегда творилось черт знает
что, только и говорили о долгах да ипотеках. Ты не знаешь, что
такое ипотека? Наверно, страшная штука - моя старуха рвала на себе
волосы, как только старик заговаривал про ипотеку, и дело
кончалось дракой. Было мне лет тринадцать... да ты уже слышал не
раз.
Еще бы: и слышать слышал и постарался описать подробно и
описать в своей книге о Джонни.
- Поэтому дома время текло и текло, понимаешь? Одна ссора
за другой, даже пожрать некогда. А потом - одни молитвы. Эх, да
тебе и не представить всего. Когда учитель раздобыл мне сакс - ты
бы увидел эту штуку, со смеху помер,- мне показалось, что я сразу
понял. Музыка вырвала меня из времени... нет, не так говорю. Если
хочешь знать, я почувствовал, что музыка, да, музыка, окунула меня
в поток времени. Но только надо понять, что это время ничего
общего не имеет... ну, с нами, скажем так.
С тех самых пор, как я познакомился с галлюцинациями Джонни
и всех, кто вел такую жизнь, как он, я слушаю терпеливо, но не
слишком вникаю в его рассуждения. Меня больше интересует,
например, у кого он достает наркотики в Париже.
Надо будет порасспросить Дэдэ и, видимо, пресечь ее
потворство Джонни. Иначе он долго не продержится. Наркотики и
нищета не попутчики. Жаль, что вот так теряется музыка, десятки
грампластинок, где Джонни мог бы ее запечатлеть - свой
удивительный дар, которым не обладает никто из других джазистов.
`Это я играю уже завтра` вдруг раскрыло мне свой
глубочайший смысл, потому что Джонни всегда играет
`завтра`, а все сыгранное им тотчас остается позади, в
этом самом `сегодня`, из которого он легко вырывается с
первыми же звуками своей музыки.
Как музыкальный критик, я достаточно разбираюсь в джазе,
чтобы определить границы собственных возможностей, и отдаю себе
отчет в том, что мне недоступны те высокие материи, которые
пытается постичь бедняга Джонни, извергая невнятные слова, стоны,
рыдания, вопли ярости. Он плюет на то, что я считаю его гением, и
не думает кичиться тем, что его игра намного превосходит игру его
товарищей. Факт прискорбный, но надо признать, что он у начала
своего сакса, а мой незавидный удел - быть его концом. Он - это
рот, а я - ухо, чтобы не сказать, что он - рот, а я... Всякая
критика, увы, это скучный финал того, что начиналось как
ликование, как неуемное желание кусать и скрежетать зубами от
наслаждения. И рот снова раскрывается, большой язык Джонни со
смаком облизывает мокрые губы. Руки рисуют в воздухе замысловатую
фигуру.
- Бруно, если бы ты смог когда-нибудь про это написать...
Не для меня - понимаешь? - мне-то наплевать. Но это было бы
прекрасно, я чувствую, что это было бы прекрасно. Я говорил тебе,
что, когда еще мальчишкой начал играть, я понял, что время не
всегда течет одинаково. Я как-то сказал об этом Джиму, а он мне
ответил, что все люди чувствуют то же самое и если кто уходит в
себя... Он так и сказал - если кто уходит в себя. Нет, я не ухожу
в себя, когда играю. Я только перемещаюсь. Вот как в лифте, ты
разговариваешь в лифте с людьми и ничего особенного не замечаешь,
а из-под ног уходит первый этаж, десятый, двадцать первый, и весь
город остается где-то внизу, и ты кончаешь фразу, которую начал
при входе, а между первым словом и последним - пятьдесят два
этажа. Я почувствовал, когда научился играть, что вхожу в лифт, но
только, так сказать, в лифт времени. Не думай, что я забывал об
ипотеках или о молитвах. Только в такие минуты ипотеки и молитвы
все равно как одежда, которую скинул; я знаю, одежда-то в шкафу,
но в эту минуту - говори, не говори - она для меня не существует.
Одежда существует, когда я ее надеваю; ипотеки и молитвы начинали
существовать, когда я кончал играть и входила старуха, вся
взлохмаченная, и скулила,- у нее, мол, голова трещит от этой
`черт-ее-дери-музыки`.
Дэдэ приносит еще чашечку кофе, но Джонни грустно глядит в
свой пустой стакан.
- Время - сложная штука, оно меня всегда сбивает с толку.
Все-таки до меня постепенно доходит, что время - это не мешок,
который чем попало набивается. Точней сказать, дело не в начинке,
дело в количестве, только в количестве, да. Вон видишь мой
чемодан, Бруно? В нем два костюма и две пары ботинок. Теперь
представь, что ты все это вытряхиваешь, а потом хочешь снова туда
засунуть оба костюма и две пары ботинок и вдруг видишь, что
помещается всего один костюм и одна пара ботинок. Нет, лучше не
так. Лучше, когда чувствуешь, что можешь втиснуть в чемодан целый
магазин, сотни, тысячи костюмов, как я втискиваю музыку в то
маленькое время, когда играю иной раз. Музыку и все, о чем думаю,
когда еду в метро.

- Когда едешь в метро?
- Да-да, вот именно,-говорит, хитро улыбаясь, Джонни.-
Метро - великое изобретение, Бруно. Когда едешь в метро, хорошо
знаешь, чем можно набить чемодан. Нет, я не мог потерять сакс в
метро, н-е-ет...
Он давится смехом, кашляет, и Дэдэ с беспокойством
поднимает на него глаза. Но он отмахивается, хохочет, захлебываясь
кашлем и дергаясь под пледом, как шимпанзе. У него текут слезы, он
слизывает их с губ и смеется, смеется.
- Ладно, речь не о том,- говорит он, немного успокоившись.-
Потерял, и конец. А вот метро сослужило мне службу, я раскусил
фокус с чемоданом. Видишь ли, это странно, очень, но все вокруг -
резиновое, я чувствую, я не могу отделаться от этого чувства. Все
вокруг резина, малыш. Вроде бы твердое, а смотришь-резиновое.- Он
задумывается, собираясь с мыслями.- Только растягивается не
сразу,- добавляет он неожиданно.
Я удивленно и одобрительно киваю. Браво, Джонни. А еще
говорит, что не может думать. Вот так Джонни. Теперь я
действительно заинтересовался тем, что последует дальше, но он,
угадав мое любопытство, смотрит на меня и плутовски посмеивается:
- Значит, думаешь, я смогу достать сакс и играть
послезавтра, Бруно?

- Да, но надо вести себя разумнее. - Ясное дело, разумнее.
- Контракт на целый месяц,- поясняет бедняжка Дэдэ.- Две
недели в ресторане Реми, два концерта и две грамзаписи. Мы могли
бы здорово поправить дела.
- Контракт на целый месяц,- передразнивает Джонни,
торжественно воздевая руки.- В ресторане Реми, два концерта и две
грамзаписи. Бе-бата-боп-боп-боп-дррр... А мне хочется пить, только
пить, пить, пить. И охота курить, курить и курить. Больше всего
охота курить.
Я протягиваю ему пачку `Голуаз`, хотя прекрасно
знаю, что он имеет в виду марихуану. Наступил вечер, в переулке
снуют прохожие, слышится арабская речь, пение. Дэдэ ушла, наверно,
что-нибудь купить на ужин. Я чувствую руку Джонни на своем колене.
- Она хорошая девчонка, веришь? Но с меня хватит. Я ее
больше не люблю, просто терпеть не могу. Она меня еще волнует
иногда, она умеет любить у-ух как... - Он сложил пальцы
щепоточкой, по-итальянски.- Но мне надо отделаться от нее,
вернуться в Нью-Йорк. Мне обязательно надо вернуться в Нью-Йорк,
Бруно.
- А зачем? Там тебе было куда хуже, чем здесь. Я говорю не
о работе, а вообще о твоей жизни. Здесь, мне кажется, у тебя
больше друзей.
- Да, ты, и маркиза, и ребята из клуба... Ты никогда не
пробовал любить маркизу, Бруно?

- Нет.
- О, это, знаешь... Но я ведь рассказывал тебе о метро, а
мы почему- то заговорили о другом. Метро - великое изобретение,
Бруно. Однажды я почувствовал себя как-то странно в метро, потом
все забылось... Но дня через два или три снова повторилось. И
наконец я понял. Это легко объяснить, знаешь, легко потому, что в
действительности это не настоящее объяснение. Настоящего
объяснения попросту не найти. Надо ехать в метро и ждать, пока
случится, хотя мне кажется, что такое случается только со мной.
Да, вроде бы так. Значит, ты правда никогда не пробовал любить
маркизу? Тебе надо попросить ее встать на золоченый табурет в углу
спальни, рядом с очень красивой лампой, и тогда... Ба, эта уже
вернулась.

Дэдэ входит со свертком и смотрит на Джонни.
- У тебя повысилась температура. Я звонила доктору, он
придет в десять. Говорит, чтобы ты лежал спокойно.
- Ладно, согласен, но сперва я расскажу Бруно о метро... И
вот однажды мне стало ясно, что происходит. Я думал о своей
старухе, потом о Лэн, о ребятах, и, конечно, тут же мне
представилось, будто я очутился в своем квартале и вижу лица
ребят, какими они тогда были. Нет, не то чтобы я думал; ведь я сто
раз тебе говорил, что никогда не думаю. Будто просто стою на углу
и вижу, как мимо движется то, о чем я вроде бы думаю, но я вовсе
не думаю о том, что вижу. Понимаешь? Джим говорит, что все-то мы
на один лад, и вообще (так он говорит) мысли нам не подчиняются.
Ладно, пусть так, сейчас речь не о том. Я сел в метро на станции
`Сен-Мишель` и тут же стал вспоминать о Лэн, ребятах и
увидел свой квартал. Как сел, так сразу стал вспоминать о них. Но
в то же время понимал, что я в метро и что почти через минуту
оказался на станции Одеон, замечал, как люди входят и выходят. Но
я снова стал вспоминать о Лэн и увидел свою старуху - вот она идет
за покупками,- а потом увидел их всех вместе, был с ними - просто
чудеса, я давным-давно такого не испытывал. От воспоминаний меня
всегда тошнит, но в тот раз мне приятно было вспоминать о ребятах,
видеть их. Если я стану рассказывать тебе обо всем, что видел, ты
не поверишь - прошла-то, наверно, всего минута, а ведь все до
мелочей представилось. Вот тебе только для примера. Видел я Лэн в
зеленом платье, которое она надевала, когда шла в Клуб-33, где я
играл вместе с Хэмпом. Я видел ее платье, с лентами, с бантом, с
какой-то красивой штучкой на боку, и воротник... Не сразу все, а
словно я ходил вокруг платья Лэн и не торопясь оглядывал. Потом
смотрел в лицо Лэн и на ребят, потом вспомнил о Майке, который жил
рядом в комнате,- как Майк мне рассказывал истории о диких конях
Колорадо: сам он работал на ранчо и выпендривался, как все
ковбои...

- Джонни,- одерживает его Дэдэ откуда-то из угла.
- Нет, ты представь, ведь я рассказал тебе только самую
малость того, о чем думал и что видел. Сколько времени я болтал?

- Не знаю, вероятно, минуты две.
- Вероятно, минуты две,- задумчиво повторяет Джонни.- За
две минуты успел рассказать тебе самую малость. А если бы я
рассказал тебе все, что творили перед моими глазами ребята, и как
Хэмп играл `Берегись, дорогая мама`, и я слышал каждую
ноту, понимаешь, каждую ноту, а Хэмп не из тех, кто скоро сдает, и
если бы я тебе рассказал, что слышал тоже, как моя старуха читала
длиннющую молитву, в которой почему-то поминала кочаны капусты и,
кажется, просила сжалиться над моим стариком и надо мною и все
поминала какие-то кочаны... Так вот, если бы я подробно обо всем
этом рассказал, прошло бы куда больше двух минут, а, Бруно?
- Если ты действительно слышал и видел их всех, должно было
пройти не менее четверти часа,-говорю я смеясь.
- Не менее четверти часа, а, Бруно. Тогда ты мне объясни,
как могло быть, что вагон метро вдруг остановился и я оторвался от
своей старухи, от Лэн и всего прочего и увидел, что мы уже на
Сен-Жермен-де-Прэ, до которой от Одеона точно полторы минуты езды.
Я никогда не придаю особого значения болтовне Джонни, но
тут под его пристальным взором у меня по спине пробежал холодок.
- Только полторы минуты твоего времени или вон ее времени,-
укоризненно говорит Джонни.- Или времени метро и моих часов, будь
они прокляты. Тогда как же может быть, что я думал четверть часа,
а прошло всего полторы минуты? Клянусь тебе, в тот день я не
выкурил ни крохи, ни листочка,- добавляет он тоном
оправдывающегося ребенка.- Потом со мной еще раз такое
приключилось, а теперь везде и всюду бывает. Но,- повторяет он
упрямо,- только в метро я могу это осознать. Потому что ехать в
метро - все равно как сидеть в самих часах. Станция - это минуты,
понимаешь, это ваше время, обыкновенное время. Но я знаю, что есть
и другое время, и я стараюсь понять, понять...
Он закрывает лицо руками, его трясет. Я бы с удовольствием
ушел, но не знаю, как лучше распрощаться, чтобы Джонни не
обиделся, потому что он страшно чувствителен к словам и поступкам
друзей. Если его перебить, ему станет совсем плохо - ведь с Дэдэ
он не будет говорить об этих вещах.
- Бруно, если бы я только мог жить, как в эти моменты или
как в музыке, когда время тоже идет по-другому... Ты понимаешь,
сколько всего могло бы произойти за полторы минуты... Тогда люди,
не только я, а и ты, и она, и все парни, могли бы жить сотни лет,
если бы мы нашли это `другое` время; мы могли бы прожить
в тысячу раз дольше, чем живем, глядя на эти чертовы часы,
идиотски считая минуты и завтрашние дни...
Я изображаю на лице улыбку, чувствуя, что он в чем-то прав,
но что все его догадки и мое понимание того, о чем он догадался,
улетучатся без следа, едва я окажусь на улице и окунусь в свое
повседневное житье-бытье. В данный момент, однако, я уверен, что
слова Джонни рождены не только его полубредовым состоянием, не
только тем, что реальность ускользает от него, оборачиваясь
какой-то пародией, которую он принимает за надежду. Все, о чем
Джонни говорит мне в такие минуты (а он уже лет пять говорит мне и
другим подобные вещи), можно слушать, лишь зная, что вскоре
выкинешь все это из головы. Но едва оказываешься на улице и твоя
память, а не голос Джонни воспроизводит эти слова, как они
сливаются в бубнеж наркомана, в приевшиеся рассуждения (ибо и
другие говорят нечто похожее, то и дело пускаются в подобные
мудрствования), и откровение представляется ересью. По крайней
мере мне кажется, будто Джонни вдоволь поиздевался надо мной. Но
такое обычно происходит позже, не тогда, когда Джонни
разглагольствует: в тот момент я улавливаю какой-то новый смысл,
который имеет право на существование, вижу искру, готовую
вспыхнуть пламенем, или, лучше сказать, чувствую, что нужно что-то
разбить вдребезги, расколоть в щепы, как полено, в которое вгоняют
клин, обрушивая на него кувалду. Однако у Джонни уже нет сил
что-нибудь разбить, а я даже не знаю, какая нужна кувалда, чтобы
вогнать клин, о котором тоже не имею ни малейшего представления.
Поэтому я наконец встаю и направляюсь к двери, но тут
происходит то, что не может не произойти - не одно, так другое:
прощаясь с Дэдэ, я поворачиваюсь спиной к Джонни и вдруг чувствую
- случилось неладное: я вижу это по глазам Дэдэ, быстро
оборачиваюсь (так как, наверно, немного побаиваюсь Джонни, этого
ангела божьего, который мне что брат, этого брата, который для
меня что ангел-хранитель) и вижу Джонни, рывком скинувшего с себя
плед, вижу его совершенно голого. Он сидит, упершись ногами в
сиденье и уткнув в колени подбородок, трясется всем телом и
хохочет, абсолютно голый, в ободранном кресле.
- Становится жарковато,- фыркает Джонни.- Бруно, гляди,
какой у меня шрам под ребром, красота.
- Прикройся,- говорит Дэдэ, растерявшись, не зная, что
сказать. Мы знакомы друг с другом давно, и нагой мужчина не более
чем нагой мужчина, но все-таки Дэдэ смущена, и я тоже не знаю, как
скрыть, что поведение Джонни меня шокирует. А он это видит и
смеется во всю свою огромную пасть, не меняя непристойной позы,
словно выставляя напоказ атрибуты мужской наготы, точь-в-точь
обезьяна в зоопарке. Кожа у него на бедрах в каких-то странных
пятнах, и мне становится совсем тошно. Дэдэ хватает плед и
поспешно кутает в него Джонни, а он смеется и кажется очень
довольным. Я неопределенно киваю, обещая вскоре зайти, и Дэдэ
выводит меня на лестничную площадку, прикрыв за собой дверь, чтобы
Джонни не слышал ее слов.
- Да, он все время такой после нашего возвращения из турне
по Бельгии. Он так хорошо играл везде, и я была так счастлива.
- Интересно, откуда он мог достать наркотик,- говорю я,
глядя ей в глаза.
- Не знаю. Вино и коньяк все время пьет. Но и курит тоже,
хотя меньше, чем там...
Там - это Балтимора и Нью-Йорк, а затем три месяца в
психиатрической лечебнице Бельвю и долгое пребывание в Ка-марильо.
- Джонни действительно хорошо играл в Бельгии, Дэдэ?
- Да, Бруно, мне кажется, как никогда. Публика ревела от
восторга, ребята из оркестра мне сами говорили. Иногда вдруг
находило на него, как это бывает с Джонни, но, к счастью, не на
эстраде. Я уже думала... но, сами видите, как сейчас. Хуже быть не
может. - В Нью-Йорке было хуже. Вы не знали его в те годы.
Дэдэ не глупа, но ни одной женщине не нравится, если с ней
говорят о той поре жизни мужчины, когда он еще не принадлежал ей,
хотя теперь и приходится терпеть его выходки, а прошлое не более
чем слова. Не знаю, как сказать ей, к тому же у меня нет к ней
особого доверия, но наконец решаюсь:
- Вы, наверно, сейчас совсем без денег?
- Есть этот вот контракт, начнем послезавтра,- говорит
Дэдэ.
- Вы думаете, он сможет записываться и выступать перед
публикой?
- О, конечно,- говорит Дэдэ немного удивленно.- Джонни
будет играть бесподобно, если доктор Бернар собьет ему
температуру. Все дело в саксофоне.
- Я постараюсь помочь. А это вам, Дэдэ. Только... Лучше,
чтобы Джонни не знал... - Бруно...
Я махнул рукой и зашагал вниз по лестнице, чтобы избежать
ненужных слов и благодарственных излияний Дэдэ. Спустившись на
четыре-пять ступенек, гораздо легче было сказать:
- Ни под каким видом нельзя ему курить перед первым
концертом. Дайте ему немного выпить, но не давайте денег на
другое.
Дэдэ ничего не ответила, но я видел, как ее руки комкали,
комкали десятифранковые бумажки, наконец совсем исчезнувшие в
кулаке. По крайней мере я теперь уверен, что сама Дэдэ не курит.
Она может быть только соучастницей - из страха или любви. Если
Джонни грохнется на колени, как тогда при мне в Чикаго, и будет ее
молить, рыдая... Ну, что делать, риск, конечно, есть, как всегда с
Джонни, но все-таки они теперь имеют деньги на еду и лекарства.
На улице я поднял воротник - стал накрапывать дождь - и так
глубоко вдохнул свежий воздух, что кольнуло под ребрами; мне
показалось, что Париж пахнет чистотой и свежеиспеченным хлебом.
Только тогда до меня дошло, как пахнет каморка Джонни, тело
Джонни, вспотевшее под пледом. Я зашел в кафе сполоснуть коньяком
рот, а заодно и голову, где вертелись, вертелись слова Джонни, его
россказни, его видения, которых я не вижу и, признаться, не хочу
видеть. Заставил себя думать о послезавтрашнем дне, и пришло
успокоение, словно прочный мостик перекинулся от винной стойки к
будущему.

Если в чем-нибудь сомневаешься, внуши себе, что ты должен
действовать, как рычаг, который при нажатии непременно подаст
сигнал тревоги. Двумя или тремя днями позже я подумал, что надо
действовать, точнее, узнать, не маркиза ли достает марихуану
Джонни Картеру. И отправился в студию на Монпарнас. Маркиза в
самом деле настоящая маркиза, и у нее куча денег, которые
отваливает ей маркиз, хотя они давно разошлись из-за ее
пристрастия к марихуане. Дружба маркизы с Джонни началась еще в
Нью-Йорке, возможно в том самом году, когда Джонни одним
прекрасным утром проснулся знаменитостью, и всего лишь потому, что
кто-то дал ему возможность объединить четверых или пятерых ребят,
влюбленных в его манеру игры, и Джонни впервые смог развернуться
во всю силу и потряс публику. Я не собираюсь сейчас заниматься
анализом джазовой музыки; кто ею интересуется, может прочитать мою
книгу о Джонни и новом послевоенном стиле, однако с уверенностью
могу сказать, что в сорок восьмом году - в общем, до пятидесятого
- произошел словно музыкальный взрыв, но взрыв холодный, тихий,
взрыв, при котором все осталось на своих местах и не было ни
криков, ни осколков, однако заскорузлость привычки разбилась на
тысячи кусков, и даже поборники старого (среди музыкантов и
публики) лишь из самолюбия защищали свои прежние пристрастия.
Потому что после пассажей Джонни на альт-саксофоне уже невозможно
было слушать других джазистов и верить в их совершенство:
оставалось только с лицемерным смирением, которое называют
`чувством времени`, признать, что кое-кто из этих
музыкантов был великолепен и останется таковым для своей эпохи.
Джонни перевернул джаз, как рука переворачивает страницу,- и
ничего не поделаешь.
Маркиза, у которой чутье на настоящую музыку, как у борзой
на дичь, всегда восхищалась Джонни и его товарищами по ансамблю.
Представляю, сколько долларов она им подкинула в дни существования
Клуба-ЗЗ, когда большинство критиков протестовали против
грамзаписи Джонни и использовали для оценки его джаза давно
прогнившие критерии. Возможно, именно в ту пору маркиза стала
иногда проводить ночи с Джонни и покуривать с ним. Часто видел я
их вместе перед сеансами записи или в антрактах концертов, и
Джонни выглядел безмерно счастливым рядом с маркизой, хотя в
партере или дома его ждали Лэн и ребята. Но Джонни просто не
понимал, зачем ждать попусту, и вообще не представлял себе, что
кто-то может его ждать. Выбранный им способ отделаться от Лэн
достаточно характерен. Я видел открытку, которую он послал ей из
Рима после четырех месяцев отсутствия (он удрал самолетом с двумя
другими музыкантами, не сказав Лэн ни слова). На открытке
изображены Ромул и Рэм, которые всегда очень забавляли Джонни
(одна из его пластинок так и называется), и написано; `Брожу
один во множестве любви`- строка из поэмы Дилана Томаса,
которым Джонни зачитывался. Поверенные Джонни в США устроили так,
чтобы часть его доходов переводилась Лэн, которая сама скоро
поняла, что сделала неплохое дельце, развязавшись с Джонни. Кто-то
мне сказал, что маркиза тоже пересылала деньги Лэн, и не
подозревавшей, откуда они. Это меня не удивляет, потому что
маркиза добра до безрассудства и относится к жизни почти как к
омлету, который готовит в своей студии, когда у нее собираются
толпы друзей, или, точнее, как к своего рода вечному омлету, к
которому она добавляет всякую всячину и от которого отрезает
кусочки, наделяя ими страждущих...
Я застал у маркизы Марселя Гавоти и Арта Букайя; они как
раз говорили о записях, которые сделал Джонни накануне вечером.
Все бросаются ко мне, словно сам архангел явился пред ними;
маркиза чмокает меня до изнеможения, а парни жмут мне руку так,
как это могут делать только контрабасист и баритонист. Я нахожу
убежище за креслом, с трудом вырвавшись из их объятий,-
оказывается, они узнали, что я достал великолепный саксофон, и
Джонни смог вчера записать три или четыре свои лучшие композиции.
Маркиза тут же заявляет, что Джонни - мерзкий тип, а так как он
нахамил ей (о причине она умолчала), этот мерзкий тип прекрасно
знает, что, только попросив у нее, у маркизы, прощение в
надлежащей форме, он мог бы получить чек на покупку саксофона.
Понятно, Джонни не пожелал просить прощения после своего приезда в
Париж - ссора, кажется, произошла в Лондоне месяца два назад,- и
потому никто не знал, что он потерял свой проклятый сакс в метро,
и т. д. и т.п. Когда маркиза разражается речью, невольно думаешь,
не выделывает ли она языком штуки в стиле Дицци, ибо импровизации
следуют одна за другой в самых неожиданных регистрах. Наконец в
качестве финального аккорда маркиза хлопает себя по ляжкам и
заливается таким истерическим смехом, словно кто-то вознамерился
защекотать ее до смерти. Арт Букайя пользуется моментом и подробно
рассказывает мне о вчерашнем сеансе грамзаписи, который я
пропустил по вине жены, схватившей воспаление легких.
- Тика вон подтвердит,- говорит Арт, кивая на маркизу,
которая продолжает корчиться от смеха.- Бруно, ты представить себе
не можешь, что было, пока не прослушаешь пластинку. Если сам бог
бродил вчера по грешной земле, то не иначе он забрел в эту
проклятую студию, где мы, кстати сказать, просто подыхали от
дьявольской жары. Ты помнишь `Плакучую иву`, Марсель?
- Еще бы не помнить,- говорит Марсель.- Дурацкий вопрос,
помню ли я. С головы до пят исхлестала меня эта `Ива`.
Тика подала нам `highbаlls`
3 , и мы приготовились приятно поболтать.
В общем-то, мы мало говорили о вчерашней грамзаписи, потому что
любому музыканту известно, как трудно говорить о таких вещах, по
немногое услышанное мной вернуло мне некоторую надежду, и я
подумал, что, может быть, мой саксофон принесет удачу Джонни.
Однако я наслушался и таких любопытных историй, которые способны
немного пошатнуть эту надежду,- Джонни, например, в перерыве снял
оба ботинка и разгуливал босиком по студии. Но зато он помирился с
маркизой и обещал зайти к ней в студию опрокинуть стопку перед
своим сегодняшним вечерним выступлением.
- Ты знаешь девчонку, которая сейчас у Джонни? -
интересуется Тика. Я описываю Дэдэ весьма кратко, но Марсель
добавляет - на французский манер - всякого рода двусмысленные
подробности, которые несказанно веселят маркизу. О наркотике никто
не заикается, но я так насторожен, что, кажется, улавливаю его
запах в самом воздухе студии Тики, а еще у Тики та же манера
смеяться, какую я нередко замечал у Джонни и у Арта,- та, что
выдает наркоманов. Я спрашиваю себя, как мог Джонни добывать
марихуану, если был в ссоре с маркизой; мое доверие к Дэдэ снова
лопается как мыльный пузырь, если я вообще питал к ней доверие. В
конце концов, все они друг друга стоят.
Я, правда, немного завидую единению, которое их роднит, с
такой легкостью превращает в сообщников. С моей пуританской точки
зрения (которая вовсе не секрет; каждому, кто меня знает, известно
мое отвращение к нравственной распущенности), они представляются
мне больными ангелами, раздражающими своей беспечностью, но
платящими за заботу о себе такими вещами, как грампластинки Джонни
или великодушная щедрость маркизы. Я помалкиваю об этом, но мне
хотелось бы заставить себя сказать вслух: да, я вам завидую,
завидую Джонни, тому потустороннему Джонни, без которого никто не
узнал бы, что такое та, другая сторона. Я завидую всему, кроме его
терзаний, которых все равно никто никогда не поймет, но даже среди
терзаний у него бывают озарения, которых мне не дано. Я завидую
Джонни, и в то же время меня разбирает зло, что он губит себя,
нерасчетливо расходует свой талант, глупо впитывает в себя грязь,
неизбежно окружающую его. Я думаю, правда, что, если бы Джонни сам
мог управлять своей жизнью, не жертвуя ради нее ничем, даже
наркотиками, и если бы он лучше управлял этим самолетом, который
уже лет пять несется вслепую, он, возможно, кончил бы совсем
плохо, полнейшим сумасшествием, смертью, но зато излил бы в музыке
все, что пытается изобразить в своих нудных монологах после игры,
в своих рассказах о потрясающих переживаниях, которые однако,
обрываются на полдороги. И движимый страхом, я, по сути, сторонник
именно такого исхода, и, может быть, честно говоря, мне бы даже
хотелось, чтобы Джонни взорвался разом, как яркая звезда, которая
вдруг рассыпается на тысячи осколков и оставляет астрономов на
целую неделю в дураках. Зато потом можно идти спокойно спать, а
назавтра - новый день, иные заботы...
Джонни, словно догадавшись, о чем я раздумывал до его
прихода, хитро мне подмигивает и усаживается со мной рядом, успев
на ходу поцеловать и крутнуть в воздухе маркизу и обменяться с нею
и Артом дикими приветственными руладами, приведшими их всех в
восторг.
- Бруно,- говорит Джонни, растянувшись на самой шикарной
софе,- эта дудка просто чудо. Пусть они тебе скажут, что я из нее
вчера выжал. У Тики слезы катились - с грушу каждая, и, уж
наверно, не потому, что надо платить модистке, а, Тика?
Мне захотелось побольше узнать о репетиции, но Джонни
удовлетворился этим всплеском самодовольства и тут же заговорил с
Марселем о программе предстоящего вечера и о том, как им обоим
идут новехонькие серые костюмы, в которых они появятся на эстраде.
Джонни в самом деле хорошо выглядит, и заметно, что в последнее
время он курит не слишком много; видимо, как, раз столько, сколько
ему нужно, чтобы играть с подъемом. Едва я успеваю об этом
подумать, Джонни кладет мне руку на плечо и, пригнувшись, говорит:
- Дэдэ мне сказала, что я тогда, вечером, по-хамски вел
себя. - Брось вспоминать.
- Нет, не брошу. А хочешь знать - я вел себя распрекрасно.
Тебе надо гордиться, что я с тобой не стесняюсь, я ни с кем так не

ПОЛНЫЙ ТЕКСТ И ZIР НАХОДИТСЯ В ПРИЛОЖЕНИИ
Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован