29 сентября 2008
1354

Сергей Зенкин: Уровень совокупного знания

Историк похож на могильщика - веселого, деловитого, с лопатой на плече. Нечего винить его в гробокопательстве, его дело не откапывать, а закапывать. Все, к чему он подступает, тем самым делается отжившим, ушедшим в прошлое объектом изучения. Так и говорят: "стало достоянием истории".

Возможно, кладбищенские кончетти а-ля Гамлет не очень-то уместны перед тремя свежими и вполне реальными могилами. Но дело именно в том, что смерть старших коллег - М.Л.Гаспарова, В.Н.Топорова и Е.М.Мелетинского резко ломает привычную перспективу восприятия. Отныне они уже не "живая история", которую я, например, несколько лет постоянно видел рядом с собой в Институте высших гуманитарных исследований РГГУ, а история в полном смысле - часть интеллектуальной истории минувшего столетия. Это травматичный, трудный для осознания перелом, и, чтобы осмыслить его, недостает слов.

Разные люди, не сговариваясь, вспоминали по этому поводу строку Самойлова: "Нету их - и все разрешено". Действительно, ушедшие обладали великим авторитетом - профессиональным, моральным. Но в науке решает не авторитет сам по себе, а точное знание. И, пожалуй, вернее будет сформулировать происшедшую утрату как падение уровня совокупного знания. Пока Гаспаров, Топоров, Мелетинский были с нами, их знания были тоже с нами. Пусть не все они в последнее время активно работали, но все мы знали, сколько знают они, и количество их знания не только определяло место каждого из нас, нашего собственного знания, но и позволяло гордиться своей наукой, которая - в их лице, а отчасти и в нашем - знает так много. Теперь все будет иначе, и, чтобы понять эту перемену, надо понять, каким, собственно, было их знание.

О его количестве можно сказать только, что оно было огромно; о его содержании можно сказать только, что оно было великолепно. Историк реально может высказываться лишь о форме этого знания.

Во-первых, это знание было универсальным. Бессмысленно, конечно, утверждать, что они "знали все", но каждый из них действительно знал и умел гораздо больше разных вещей, чем положено даже самому блестящему специалисту. Рационально организованная наука говорит взыскующим знания: "Широк человек - я бы сузила", - и заставляет их выбирать себе более или менее ограниченную область, оставив мечты о ренессансной всеохватности. Напротив того, знания Мелетинского покрывали и фольклористику, и сравнительное литературоведение, простирались от палеоазиатских мифов о мудром Вороне (в среде моих сверстников он и сам носил прозвище "Ворон") до романов Джойса и Томаса Манна; именно таким широчайшим филологическим размахом поражала в свое время его "Поэтика мифа". Универсальным филологом был и Топоров: среди его предметов и индоевропеанистика, и славянобалканистика, и история русской святости, и поэтика и топика русской литературы, и даже попытки собственного религиозного философствования. Или Гаспаров: историк древнеримской литературы, исследователь русской и западноевропейской версификации, толкователь Мандельштама, автор критико-теоретических эссе о Лотмане и Бахтине; и еще переводчик-экспериментатор (чего стоит один перевод "Неистового Роланда"), и еще писатель-моралист в "Записях и выписках"... Речь здесь не о любознательности и работоспособности, которые суть черты личного характера; речь о разнородности занятий, которая есть симптом нестандартной исследовательской ситуации - повсюду необъятные просторы научной целины, и талантливый человек сам собой влечется от одного предмета к другому, не сдерживаемый ни слишком жесткими междисциплинарными перегородками, ни ревнивым противодействием коллег, недовольных вторжением чужака. В той, советской ситуации главной помехой был государственно-идеологический контроль, а универсальность давала шанс стать неуловимым для него, при необходимости откочевать на другую, менее плотно опекаемую территорию (так Мелетинский из фольклористики "эмигрировал" в сравнительную поэтику).

Во-вторых, это знание было личностно-харизматическим. В предыдущем, 76-м номере "НЛО" Алексей Берелович нелицеприятно проанализировал сакрализациию научных авторитетов в позднесоветской культуре: о Лихачеве, Аверинцеве, Бахтине говорили с особенной полурелигиозной интонацией, как об уникальных носителях духовной традиции, восприемниках утраченной культуры прошлого. Те трое, утрату которых мы переживаем сегодня, были в меньшей степени затронуты подобным "культом", но его влияние косвенно сказывалось и на них, повышая роль личности людей, обладающих знанием. Мелетинскому, который почти всю жизнь носил на себе клеймо неблагонадежного ученого, личную харизму создавало прямое и жестокое давление государства[1]. Топоров и Гаспаров, работавшие в менее страшные времена, сделали относительно благополучную академическую карьеру, но у их знания тоже имелось харизматическое достоинство, покупаемое не драматической судьбой, а особой поэтикой поведения, которую еще предстоит описать - недаром именно у нас была создана научная дисциплина с таким названием. В парадоксально демонстративной скромности их обоих - в легендарных не-выступлениях Топорова на конференциях, куда он исправно посылал тезисы, в телесной пластике Гаспарова, который всюду старался занимать как можно меньше места (писал на открытках бисерным почерком и даже рукой махал минималистски, одной лишь кистью, прижимая согнутый локоть к боку), - сказывалось чувство научно-общественного такта: великий человек должен умалять себя, как это испокон веку делали святые, монахи, юродивые. Повторяю, следует видеть в этом не просто личные особенности характера (хотя их скромность, несомненно, была искренней), но еще и условия внешнего социального быта. Одной из задач науки, в ее классическую эпоху, было снизить себестоимость знания - сделать так, чтобы его можно было получать обычным трудом и учебой, а не через инициацию, аскезу и мученичество. В нашей же стране наука была устроена не так, чтобы гуманитарий мог спокойно приобретать и использовать свои знания, его профессиональная деятельность жестко контролировалась, и ему приходилось моделировать себя как подвижника: внешним самоумалением он показывал, что его личность - и личность человека вообще - выше, значительнее его собственных специальных знаний.

В-третьих, это знание было недоступно для критики - точнее сказать, находилось в неподходящем положении для нее. Сами его носители относились к критике с безупречной открытостью, но система помещала их в заколдованный круг. Научное знание добывается не по случайному наитию, а методически, и метод его выработки в принципе подлежит критическому анализу и проверке. Когда же методология официально монополизирована государством, то любые критические замечания общего характера неизбежно принимают вид идеологического обличения или становятся его средством в чьих-то чужих руках; поэтому, не рискуя скомпрометировать себя, можно критиковать коллег - а тем более ученых такого класса и таких заслуг - разве только по частностям. Представление о нежелательности, неуместности методологической критики или полемики оказалось очень стойким[2]. Примеры такой критики исключительно редки, и среди этих исключений очень важны уже упомянутые выше эссе М.Л.Гаспарова о Бахтине и Лотмане - образцы (пусть, возможно, и сами спорные) теоретического анализа и исторической оценки, позволяющих беспристрастно и уважительно определить метод большого мыслителя, установить его место в развитии науки и культуры. По отношению к самому Гаспарову, по отношению к Мелетинскому, Топорову и другим выдающимся гуманитариям их поколения, живым и уже покойным, такое осмысление еще впереди.

Их научный портрет вообще невозможен без социально-исторического анализа того, как было устроено знание в России второй половины XX века. Там отсутствовала единая и специализированная профессиональная среда, ее заменяли две противопоставленные системы, каждой из которых не хватало либо профессионализма, либо специализации: с одной стороны, официальные институции с их явно искаженными и пониженными критериями, а с другой стороны, то вольное междисциплинарное объединение гуманитариев, которым одно время служила Тартуская школа и участие в котором определялось скорее профессиональной требовательностью, чем методологической общностью; если считать ведущим методом Тартуской школы структурализм, то все трое, о ком мы сегодня вспоминаем, стояли на некоторой дистанции от него - ближе всех Гаспаров, дальше всех Топоров. В этом отношении уникальна (и сравнима разве что с судьбой Лотмана) судьба Мелетинского, который создал небольшую, но сильную, развивающуюся и поныне школу фольклористики: то есть сумел придать некоторой части гуманитарного знания нормальную, научно специализированную институциональную структуру. Возможно, именно потому он в меньшей степени был предметом и, если угодно, жертвой "культа личности", который неизбежно окружал ученых, одиноко возвышавшихся среди господствующего убожества и халтуры.

Разобщенность научного знания, методологическое безразличие одних его областей к другим и ныне, через пятнадцать лет после окончания советской эпохи, составляют болезненную проблему[3]. Она проявляется в отсутствии сколько-нибудь широкой методологической дискуссии, в том, что разговор о теории возможен и реально ведется лишь как история идей, возникших пятьдесят-восемьдесят лет назад, в том, что наши лучшие коллективные проекты до сих пор обычно строятся не вокруг общих проблем, а в форме Festschrift`ов ныне здравствующим ученым и "чтений", посвященных памяти классиков. Модель универсального личностно-харизматического знания продолжает преобладать над специально-научной институционализацией - вот только самих универсальных гениев остается все меньше, и в этом знак кризиса, подрывающего уровень совокупного научного знания в нашей стране.

У меня получился текст, далекий от некролога. Так и должно быть: историк приходит со своей лопатой последним, когда надгробные речи уже сказаны, когда работа скорби вступает в иную, новую фазу. Его дело - предать земле, зафиксировать то, что может и должно остаться в прошлом, те преходящие формы, в которых приходилось жить, работать, даже мыслить людям прошлого; если же эти люди были нашими современниками, то постараться на их примере пересмотреть, переосмыслить нашу собственную эпоху, отделить в ней старое от нового. А сами они пусть остаются с нами.


_______________

[1] Однажды, подписывая мне формальную рекомендацию к заявке на грант - я собирался во Францию, на какую-то конференцию, - он заметил не столько с завистью, сколько с характерной для него печалью: "А я в первый раз поехал в Париж в 70 лет". Его десятилетиями не выпускали за границу, только раза два в "соцстраны". И хоть я и сам при советской власти двадцать лет изучал французскую культуру без малейшей надежды когда-нибудь побывать в этой стране, - ясно было, что его опыт несравним с моим: и не только по длительности, но и потому, что у меня была сравнительно спокойная жизнь, а у него и фронт с окружением, и тюрьма с лагерем, и многое другое.

[2] Рискну сослаться на собственный опыт. Когда 1994 году я выступил в "НЛО" с критикой эссе В.Н.Топорова "Вещь в антропологической перспективе", кое-кто из моих друзей порицал меня за попытку учить уму-разуму великого филолога. Я до сих пор считаю, что в этой работе многосторонность подвела исследователя, богатейшая историко-культурная эрудиция послужила оправданием произвольно-вкусовой интерпретации классического текста; но понимаю и реакцию на мою реплику - хотя советской власти уже не было, критиковать таких людей, как Топоров, по-прежнему казалось чем-то не совсем приличным.

[3] Сошлюсь на уже упомянутую статью А.Береловича или на ряд работ Б.Дубина последних лет.


С.Н. Зенкин. Уровень совокупного знания


29.09.2008

ivgi.rsuh.ru
Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован