ЧЕРЕЗ НЕПРОДЁР
От того тёплого ветерка - ой, долго-долго ещё пришлось ждать.
Перекатывались по Советскому Союзу освободительные перемены, пропагандировалось новое мышление, - и что-то же, правда, серьёзное происходит там? Вот - не за поход ли против закрытых распределителей и других партийных привилегий - снят с московского горкома бурный Ельцин? А Горбачёв произносит обещательные речи, но судорожно держится за власть Партии и за ленинское знамя. И, похоже, искренно. А Министерство иностранных дел вверил главе грузинского пыточного КГБ. Перспективка...
Всё та же шарманка о торжестве социализма и об интернациональной помощи Афганистану. Вот - для Запада (интервью NBC): Когда мы отняли всё у царя и отдали всё народу... А уж как Горбачёва на Западе все вознесли, и восторженней всех - М. Тэтчер. Ну, после 80-летних глухих инвалидов - кому он не покажется? И кончил Холодную войну!
Только - не на равных условиях: поспешными, услужливыми государственными дарами.
Для такой необъятной страны - не та голова, не та. (Да откуда ж той взяться?)
Что он протрубил первое, и от души, это - Ускорение (производственной работы всех трудящихся). Но - не взялось, не перенялось, и очень вскоре этот лозунг власть стыдливо сняла, не повторяли.
Второй лозунг - Перестройка - заявлен сверху громчайше, - но и подхвачен со встречной надеждой, тысячеусто. А в чём именно она состоит - кажется, и в Союзе никто точно не понял. Вознесли кооперативы (верная и плодотворная форма, самобытно и успешно процветшая в дореволюционной России) - но вскоре же начали их крушить. Разрешили мелкую сельскую деятельность (самое насущное! самое первонужное, верно!) - а на местах тут же кинулись топтать, громить малые, частные огородные парники - как нетрудовые доходы... То объявляли демократический выбор заводских директоров и какой-то странный социалистический рынок, - явно разрушали скрепы прежней системы, - однако ничем живучим не заменяя, - а малым бы предпринимательством, мелкими мастерскими, швейными, сапожными, пекарнями, лавочками, чтоб народ очнулся, наелся, оделся!
Как тревожно от этих метаний.
А с несомненностью оставляли на местах всю прежнюю номенклатуру, да ещё дозволяя ей и обращиваться деньгами за счёт народного достояния. Всё - ничтожные и партийно корыстные оглядчивые шаги. Да неострый край - всеобщему обласканцу Горбачёву искать пути плодоносных реформ, когда восторженный Запад посыпал ему любые кредиты.
Вкус подлинной новизны реальнее проступил в третьем элементе - объявленной Гласности. (Да приспособлен ли к Гласности сам Горбачёв, если тут же утаивал чернобыльское отравление?)
Но всё-таки - гласность? В самом деле? Гласность, когда-то нами лишь мечтаемая, - и вот начинает осуществляться? Неужели?? Люди сами ещё не верят своей смелости, своим языкам: о чём вчера можно было только шептаться на кухне - и вот открыто, вслух?
Конечно, в печатности ещё очень с оглядкой, ещё в несомненно коммунистических строгих рамках - но можно? неужели можно?.. (Ведь по-прежнему - освободившиеся советские газеты клеймят распорядителя нашего Фонда Сергея Ходоровича ординарным уголовным преступником. А провинившийся в партийном диссидентстве Лен Карпинский вынужден так выражаться в газете: он благодарит за восстановление его в КПСС с сохранением партийного стажа и всю вину за исключение берёт на себя.)
Правда, вот первые реабилитации большевицкого прошлого: Бухарин, Рыков - медленная сдвижка с краю. (Я бы извёлся там сейчас - доказывать опять, что не в одном Сталине дело, нельзя всю жизнь повторять одно и то же. А может, с разгону пройдут и этот рубеж?) Но и: обсуждается восстановление храма Христа Спасителя! - это уже большая перемена в атмосфере.
А в печатности - сперва мелькают, конечно, социально-близкие; потом осторожно о лагерной теме - Владимов; потом о лагерях смелей, смелей в газетах, наконец допущен и Василий Гроссман - и даже Шаламов! Это уже далеко покатило. А всё равно держат жёстко: пока ещё - нигде, никто, ничего против самой-то коммунистической власти.
Но вот уже: пускают через границу! Начались свободные визиты! - сперва свежие третьеэмигранты, наведаться назад, в СССР; затем и - первые советские на Запад.
И от того - чьи-то встречи, встречи, рассказы, рассказы, рассказы, волна живых впечатлений, - к нам в Пять Ручьёв они прорываются в возбуждённых телефонных пересказах, и в участившихся левых письмах из Москвы, да что-то же отражается и в парижской Русской мысли, и во франкфуртском Посеве. А увидишь в любительской видеоплёнке или в кадре телевизионном - живые, вот сегодняшние русские лица, кусок улицы, домба - сердце так и ополоснёт горячим.
И вырастает: на родине (больше в столицах, конечно) - пиры человеческого общения! говорят! говорят! Ещё бы! Изголодались, после десятилетий молчания - все упоены этим правом! И говорят - обо всём совершенно свободно!
Но и такое: говорят-то говорят, да кто же что-нибудь делает? что закрепляется на деле? Все события - пусть сами собой теперь льются? Ещё ж и Запад благосклонный нам во всём поможет. Поскорей бы у нас стало всё как у них, как у взрослых!
Общество кипит сочувствием к Горбачёву - но находит, кажется, единственную форму поддержки: соучастие в Гласности. (Да пойди найди эффективные формы действия - после десятилетий задавленности.) Так и протекает в говорении.
А кто-то - вывинчивается из вынужденного аскетизма - к коммерции: надо ловить, пока плывёт! И такое наблюдение дотекает до нас: прежнее среди интеллигенции лучше беден, да честен - что-то уже начинает блекнуть, не котируется.
И прямые письма от наших московских друзей доносят эту тревогу: общество - больно! общество - жалко барахтается, и даже тонет, несмотря на гласность.
И как же это всё мне знакомо из Февраля Семнадцатого! И бескрайний восторг общества. И пьянящий туман надежд. И эта безоглядность выражений. Сколько счастливого долгожданного упоения! - но в нём теряются, искажаются все масштабы. И - небрежение к историческим путям России, бесчувствие к её особенностям, безмыслие о каких-либо задачах сбережения их.
А между тем по всему Западу - и Перестройка и Гласность советские вызывали неутихающее ликование. И осенью 87-го затревожились и в западной прессе, вослед эмигрантскому хору (начала Вашингтон пост, за ней другие): а почему Солженицын молчит? такие грандиозные события в СССР - а он молчит? что это означает? да впрочем, что он может сказать - монархист, реакционер и мистик.
Ну да, естественно было ждать от меня восторга от Гласности, которую я же призывал двадцать лет назад. Но если я вижу, что все остальные перемены ведутся обвально? Мне - страшно смотреть на эти катящие события. Что я могу? С одной стороны - счастье, что хоть что-то, хоть что-то под коммунизмом начало сдвигаться. Значит: против перестройки говорить не время. А с другой стороны, всё делаемое (кроме раскачки Гласности) - так несущественно, или недальновидно, или уже вредно, - ясно видно, что заметались, пути не ведают. Так и хочется остеречь Горбачёва: Не пори, коли шить не знаешь.
Но если нельзя ругать и трудно хвалить - что остаётся? Только - молчать. Вот и молчу. (Однако в эйфории восторгов и этого изъяснить нельзя.)
Пора перехожа, а всё не гожа
А большие события на родине если не начались, то - начинались, вот-вот разразятся. Давно-давно я ждал их (да ещё с наших лагерных мятежей 50-х годов) - и давно же готовился, Красным Колесом. Чем больше я охватывался им, тем пронзительнее понимал всю грядущую опасность оголтелого феврализма. Я надеялся и готов был - хотя какими тропами? - Мартом Семнадцатого заклинать моих единоземцев: во взрыве вашей радости только не повторите февральского заблудия! только не потеряйтесь в этой ошалелой круговерти!
Но как же мне подать на родину голос о том главном, что я, в розысках, потрясённо обнаружил, - об острых опасностях безответственного Февраля? Да вот - и благоприятный поворот. Голос Америки, который в киссинджеровское время не осмеливался читать Архипелаг для советского слушателя; который даже не смел никогда имя Ленина произнести осудительно (советский народ боготворит его); который, вот в 1985, пострадал от сенатской грозы за передачу в эфир столыпинских глав Августа, - летом 1987, в зарницах новой горбачёвской политики, предложил мне прочесть серию отрывков из Марта Семнадцатого, чуть опоздав к 70-летию Февраля.
Как я обрадовался! Потянется живая ниточка в Россию! Вот теперь, когда перестали глушить, - огненную бестолковицу Февраля да живым голосом - прямо в сегодняшний бурлящий СССР.
Только - не серию отрывков бессвязных хотел бы я прочесть, а составить для передачи по радио - содержательный, сжатый сгусток всего Марта Семнадцатого. Новый, немыслимый уровень плотности. Очень заманчиво: перенести на родину по эфиру всю суть затоптанной, забытой Революции, погубившей Россию. Дать представление о спотычливом и разлагательном ходе её. А что для этого придётся? Да резать свою книгу, четыре тома, - как по живому. Составлять текст не то что из отдельных глав, но даже из малых долей глав, даже из абзацев, пёрышко к пёрышку, собирать только самое существенное.
Очень трудно. Это - как заново ту же книгу писать, много работы. А иначе - не поместиться.
Сел работать. Работа оказалась ёмка, трудна и отняла едва ль не полгода. Как достичь цельной картины столь малым объёмом? Над множеством страниц взвешивать: что взять? чем пожертвовать? Как протянуть несколько самых важных линий и самых важных действий? Да, но и - настроений же людских, без этого утеряется воздух. И каждая же отдельная передача должна иметь свою законченность смысловую - и точно же уместиться в 23 минуты. (Лишние минуты прочтёшь - могут обрезать, но и своей живой секунды отдать зря не хочется.) Подготовленное - замерял на время, прочитывал вслух. Учился неслышно перелистывать страницы перед микрофоном. И удачная музыкальная заставка сама в голову пришла: из 2-й симфонии Чайковского - вообще спокойной, но эти такты поразительно передают революционный напор.
Бригада для записи приезжала к нам из Вашингтона дважды: в октябре 1987 на первую половину, в апреле 1988 на вторую. Записывали на старую технику больших кассет, но с повышенным качеством звука, мне же сделали копии на стандартных малых кассетах, похуже. Так хорошо было подготовлено и отлажено, что ни разу не потребовалось переписывать никакого куска вторично.
И - потекли мои передачи на родину с ноября 1987. Я слушал каждую и ликовал: что - а вдруг? - всё же успеваю и к опасностям нынешним. Что сколькие услышат!
Однако отзывы что-то долго не приходили к нам. Хотя Голос Америки дал липовую справку, будто мои передачи слушало 33 миллиона, - но мы вскоре поняли: да в наступающую Эру Свободы кто там будет, разве по старой привычке, слушать Голос Америки? Теперь люди заняты другим: на их глазах совершается ход сегодняшней русской истории.
Так что - все мои старания пошли под откос, зря. Март Семнадцатого - опоздал-таки к новому Февралю.
В сентябре 1987 - повезла Аля Ермолая и Игната в Лондон, каждого на своё ученье. Игнату вот-вот 15, Ермолаю подходило под 17, и было нам грустно: уезжают, по сути, навсегда, в самостоятельную жизнь, уже не будут с нами, под крылом. Но потекли теперь письма от них, хотя и переменчивые по настроениям, но всегда содержательные, чаще от Игната, остро впечатлительного и нередко тревожного.
На первый год устроили Игната жить в британской семье, чопорной и очень стеснительной по распорядку. (Это даже как бы не единая семья, в русском понимании, - писал домой Игнат, - а живут вместе как по заключённому договору, но строжайше выполняемому.) На второй год выпросился жить один, снимая комнату. Но упивался уроками у Марии Курчо, впервые влился в жажду, в наслаждение многочасовой самостоятельной игры на рояле. Само собой - поступил в лондонскую музыкальную школу, на другой год и закончил её. В тот период Ростропович немало бывал в Лондоне, Игнат не раз сиживал на его дирижёрских репетициях, многому учась. Но нелегко выдерживал одинокую жизнь в незнакомой стране, на первую же Страстную неделю прилетел в Вермонт, не пропустил ни единой в нашем приходе страстной и потом пасхальной службы. Следующей зимой и на Рождество.
А Ермолай в Итоне хотя отчасти бунтовал против строгостей распорядка (и за то бывал наказываем) - но, в вермонтской школе постоянно пригнетённый двухлетним возрастным превосходством одноклассников, притом их сплочённой, в себе уверенной заурядностью, - в итонской интеллектуальной атмосфере Ермолай распрямился, стремительно развивался, стал получать высшие отметки, а по истории - первый в школе среди одновозрастных. Успел попрыгать и с парашютом, продолжал заниматься карате. - А Митя, уже перебравший, буквально своими руками, немало покинутых автомобилей и мотоциклов и с успехом развернувший свою моторную мастерскую в Нью-Йорке, - к 18 годам подарил Ермолаю сильно подержанный, но ещё весьма крепкий бьюик - и взял его в летнее путешествие своими колёсами через континент, в Калифорнию. Мальчики очень сжились. Ермолай жадно укреплялся от старшего брата, которого и всё нью-йоркское окружение любило за весёлую храбрость, за русское радушие, за неизменное ко всем дружелюбие.
Потёк следующий год.
Митя, ему уже перешло через 25, часто наезжал к нам из Нью-Йорка своим гоном (5 часов езды, он же управлялся за 4), стал привозить друзей и подружек. И только один Стёпа оставался жить с нами в Вермонте постоянно. Он всегда деловит, равномерен в настроении, равнодушен к телевизору, кроме главных новостей. Со мной уверенно кончал работу по моему словарю. И пишущая машинка ему уже ничто - он первый в нашей семье получил компьютер, накинулся его изучать. Меньше всего он берёт от здешней школы (и там не тянется быть как все, и терпелив к насмешкам), но с мамой занимается русской грамматикой, сам с наслаждением - французским, тянется к латыни. (Какой это пир! - узнавать, узнавать, узнавать!) В приходе составил и расписал по голосам - службы ко всем праздникам церковного года. Пресловутого переходного возраста Стёпа нам как будто и не явил, лишь изредка столбово заупрямится.
Подал Ермолай в Гарвард и Принстон со следующей осени. Приняли оба, выбрал Гарвард. Одновременно и Игнат рвётся вернуться в Америку, учиться дальше здесь. Ну вот, все опять будут неподалеку, в Штатах, хоть и разлетелись из дому.
И все четверо - с острым вниманием, с волнением, как за своею истинной судьбой, - следят за новостями с родины, слушают от нас пояснения и добавки и отвечают своими соображениями. До сих пор - русские по духу. Пока - удалось сохранить.
Но затянись наше пребывание здесь ещё?.. Почти невероятно, чтобы детям, всему роду моему, не пришлось весомо заплатить за моё изгнание.
В октябре 1987, как условились через моего благожелательного немецкого издателя, приехала к нам большая редакционная команда Шпигеля во главе с главным редактором Рудольфом Аугштейном - и беседовали мы несколько часов, очень содержательно, при хорошем переводе, - об исторических путях России, прямо в связи с Колесом. Хотя между нами с Аугштейном уже не было никакой сердитости от конфликта 1974 года - но разговор сперва шёл в большом напряжении: не исключаю, что и ныне журнал не прочь бы изобразить меня безысходным мракобесом. Однако в ходе часов напряженье спадало и обе стороны оставались удовлетворены.
Прошло несколько недель от публикации* и, видится, явно от впечатления со Шпигелем - вдруг и Вашингтон пост и Нью-Йорк таймс заказали писать статьи обо мне - с заданием: жив ли ещё Солженицын или уже принадлежит прошлому? (Какой-то исторический путь России, глубина времени, - а где же горбачёвская Перестройка? где же внятная современность?) Нью-Йорк таймс настойчиво добивалась и интервью от меня, я не дал.
--------------------------------------------------------------------------------
* "Der Spiegel", 1987, 26 Oktober. Полный русский текст - Солженицын Александр. Публицистика. В 3-х томах, т. 3. Ярославль. Верхне-Волжское изд-во, 1995 - 1997, стр. 285 - 320. (Далее ссылки на это издание даются с указанием названия, тома и страницы. - Прмеч. ред.)
--------------------------------------------------------------------------------
На всякий случай заранее меня похоронить, до выхода Колеса? Ничем их не насытить. А мне, нутряно, совсем безразлично: что они обо мне думают, скажут, напишут. Я знаю: хоть когда-то, хоть после моей смерти, Красному Колесу время придёт - и той картины Революции никому не оспорить.
Впрочем, у Вашингтон пост, при доле подмухлёвок и шпилек, - получилась статья как бы реабилитационная после травли 1985: вроде я - и не антидемократ, вроде - и не антисемит... (Нью-Йорк таймс и год спустя, к моему 70-летию, опять предлагала интервью, я отказался.)
А в СССР моё имя всё так же запрещено. Гласность для кого и повеяла, чьи имена и книги вытягивали наконец из тьмы забытья - да только не мои: для советской власти я оставался заклятым и опасным врагом, и в цекистской Советской культуре меня продолжали травить.
И куда прочь отнесло то неуверенное заявление Залыгина в марте 1987, что он намерен печатать Солженицына? Что ж, терпели дольше, потерпим. Таков уровень официальной Гласности спустя три года, как её даровали.
А - не официальной, общественной? Нас поразила мелкость достигших нас разномнений. Одни: вот Солженицын приедет и возглавит Память - и это приведёт к диктатуре русского шовинизма в СССР. Другие: нет, он приедет - и обессилит её, отнимет у неё умеренные здоровые элементы. Рассуждали обо мне, как о политической игрушке, а не о писателе. И даже по этой плоскости зрели только леденящую Память - а Коммунизм как будто уже и не высился.
А год кончался.
Неожиданно президент Рейган сделал несколько попыток вставить меня в советскую действительность. На новый 1988 год уговор у них был с Горбачёвым обменяться краткими видеоречами - встречно, к советским и американским телезрителям. Рейган сказал: по словам вашего русского писателя: Насилие не живёт одно, оно непременно сплетено с ложью. (Вырезать из передачи нельзя. Но обошлись советские с речью так: не объявили вперёд, в какой час будет передача, - и пустили её ранним часом 1 января, когда все ещё спали. ) - Затем в апреле в одной из своих речей Рейган прямо предложил Советам печатать Солженицына. (На ту речь советская пресса накинулась: банальные вымыслы, не содержит положительной атмосферы для диалога. В том же апреле, в одном из гарвардских обсуждений, успел и Р. Пайпс: Если не Горбачёв, то победит реакционное направление Солженицына.) - В конце мая, во время визита в Москву, в Даниловом монастыре, как раз в Духов день, Рейган процитировал отрывок из моей крохотки Путешествуя вдоль Оки. Московская гласная пресса проигнорировала этот пассаж. - Тут же вослед Рейган назвал меня перед писательским собранием в ЦДЛ. (Американские корреспонденты проворно бросились за отзывом к братьям-писателям, и получили, от Гранина и других: скучный писатель, реакционный, что его с нами нет - не потеря). И немедленно откликнулась Нью-Йорк таймс: Даже и те советские интеллигенты, кто раньше защищал его [Солженицына] право печататься, - и для тех он неприятен, прямой духовный потомок реакционной породы русских националистов, который предпочёл мистическое убежище в укреплённой изоляции [это - мои Пять Ручьёв] от секулярных зол Запада.
Опять и опять! Нет, нам до конца света не помириться. Когда касается меня - до чего же дружно, согласно мелют эти два жёрнова: что кагебистский (а хоть и образованский), что госдепартаментский да ньюйорктаймский.
Несмотря на все взвихри настроений от событий на родине - наша с Алей работа не слабнет ни на день, никогда. Я уже расставался с Мартом, с 88-го перешёл в Апрель, больно влекущий его поспешливой новизной - и неоглядным сползаньем России всё дальше в пропасть. Всякую очередную главу Аля набирает на машине IBM - и всякую же сопровождает на обширных полях своими оспорами, советами, предлагает перестановки, ужатия, порой - выбросы. Эти заметки её - неусыпный контроль качества, иногда меня раздражающий, иногда восхищающий, - но всегда зоркая помощь и всегда неутомимый подпор в неохватной, по задаче и объёму, работе. Затем Аля перегоняет текст (ах, спасибо новой технике: при наших объёмах и темпах мы бы с пишущей машинкой погибли), иногда выдвигает ещё новые возражения, я снова принимаю по ним решения - и она выбеляет главу начисто. От удачи этого совместного движения мы оба молодеем. (Но и так, говорила Аля: испытывает она угнетение, многолетне следя в подробностях - неостановимое в 1917 крушение России. Да не следя - прямо живя в нём.)
И так мы плотно, погружённо работаем, что досаднейше приходятся нередкие поломки и неполадки в машине, вызывать мастера за много миль - и не во всякий день приедет, и на наших холмах дорога часто - одна гололедица, и ещё как скоро справится, и ещё все ли детали найдутся у него. От перерывов наборной машины работа не останавливается: Аля тут же берётся за редактирование рукописей Мемуарной библиотеки - ведь размахнулись мы ещё и на эту непосильщину. Легче всех прошёл Кригер-Войновский, последний царский министр путей сообщения - высокая достойная культура ума, государственный опыт, от того и перо, - такими людьми наш век всё менее избалован. - Уже гораздо больше потребовала рыхловатая рукопись Сергея Евгеньевича Трубецкого, младшего члена знаменитой интеллектуальной семьи. - И гомерическая работа свалилась по интереснейшим мемуарам москвича Окунева за первые советские годы. Беда была в том, что досталась нам самиздатская перепечатка с сотнями ошибок в цифрах, датах (перепутана была и последовательность записей), географических названиях и личных именах, которыми пестрит дневник. Приходилось проверять по многим энциклопедиям, разным случайным источникам, а больше всего - по газетам того времени, микрофильмы которых у меня и были. Но редактура, вероятно, и стоила того: под гнётом раннесоветского времени таких свидетельств почти ведь и не сохранилось. Они тоже - ещё не для сегодняшней Гласности. (Ещё подобную книгу мы в Имке выпустили - И. И. Шитца, Дневник Великого Перелома.)
Но бывал ли у Али хоть один день без вторжения внешних помех? То и дело телефонные звонки - и от настырных корреспондентов, всегда порывистых найти какой-то сладкий выклев, и от эмигрантских любителей поговорить, и вообще от неожиданных лиц (номер нашего телефона как-то всё шире растекался). И многие эмигранты - с просьбами, бедами, Аля помогает безотказно. - А то ещё и самые внезапные звонки в ворота: два раза прибраживали явно душевнобольные женщины с жалобами, что их измучило зомбирование от КГБ, - и чтоб я защитил и выручил. Непогода, а то и мороз, и идти ей вроде некуда, значит везти её в ближнюю гостиницу, устраивать, кормить, успокаивать. И одна уедет, а другая останется бесчинствовать в округе - и соседи корят нас, какие к нам посетители эти русские. - А раз, на своём автомобиле, а наши ворота нараспашку, приехал третьеэмигрант из Торонто, тоже тронутый: привёз идеологическую бомбу - проект, как спасти мир соединением Дарвина, Маркса и Фрейда. Приехал - в мороз 25°, но у него в машине - жарко, и он не уедет, пока мы не прочтём и не одобрим. - А то, углядя в Новом русском слове, как пройти к нам по лесной дороге, - жена некоего московского художника, пешком, с чемоданом: тут, в чемодане, образцы его работ, а вообще он написал три тысячи картин и все их подарил Соединённым Штатам; но американское посольство в Москве что-то медлит принять бесценный дар - так чтобы я повлиял на американское правительство, ускорил. И её с чемоданом - везти в обратную дорогу. - А ещё же, не так редко, гудит в ворота проезжий американец, или семья, или экскурсионная компания: Только на полчаса! пожать руку!
А помощь Фонда семьям зэков - надо же в Россию лить. С Перестройкой оживилась связь - письма, деньги, посылки.
Слишком много груза - и сразу вместе, и всегда, постоянно. Уплотняется время, чтоб не пропадала минута - и никогда. К вечеру: откуда брать силы? А это ещё - не конец дня, ещё и за полночь работа длится. И потом - короткий, малый сон, не всегда и глубокий. А никто за неё не сделает.
Тяжко - но чтбо мы смеем остановить? чего - не делать?
От перестроечного размораживания усиляется и внешняя тряска. Ещё не знаем толком последнего события или текста - уже звонки прессы: ваша реакция? И Аля - отговаривается. (Да что ж я - ежедневный комментатор, что ли?)
Одно облегчение явное: к весне 1988 кончилась моя 40-летняя работа над словарём. В Нью-Йорке Лена Дорман начала набор, мне присылала гранки на корректуру.
Теперь получаем прямо из Москвы по подписке - Новый мир. Над страницами его, ещё такими оглядчивыми и несмелыми, - дивное ощущение возврата. - Свободней потекли книги, теперь и Имка рискнула допечатать 500 экземпляров Красного Колеса, и малышек добавила, разбирают приезжие.
Да, невообразимое состаивалось: открытые людские связи. Вот в Копенгагене собрали первую встречу деятелей культуры. Приехали ещё робкие и ещё подобранные в отделах кадров советские - и ринулись туда наперерез энергичные третьеэмигранты. Из первых там возгласил Эткинд: Солженицын - сеятель ненависти! Не он один. Ужас перед Солженицыным, уже накачанный Третьей эмиграцией на Западе, теперь перекачивали в советский образованный круг. А там - и не возражали: Нам не нужны пророки! (Обидновато всё-таки, что сегодняшние новизны, и многое сверх них, я высказал вслух ещё 15 лет назад? Кому нужно такое опережение)
Не дожил до этой обнадёжливой поры Митя Панин, в ноябре 87-го скончался в Париже в свои 77 лет: вставленные на помощь сердцу стимуляторы перестали тянуть.
Так завершилась его трагическая жизнь. Перенеся тяжёлое следствие, ещё и в голодном лагере военного времени (лагерный срок его удлинял прежний 5-летний до 13 лет), в лагерном и тюремном стеснении вырабатывая философские и политические принципы для государственного и жизненного устройства, - он должен был таить их и на советской воле уже и за свои 50 лет, потом надеялся найти широкое признание на Западе, но не нашёл его и не обладал сцепляющей передачей убеждать в своих принципах, множить сторонников, так и остался непбонятым утопистом. Мешала ему и прямолинейность мышления: Созидатели и разрушители назвал он один из своих главных трудов - в представлении, что все люди и делятся на две такие отчётливые категории, и нет между ними ни промежутков, ни переходов. (Главных разрушителей он предлагал сослать на безлюдные острова и тем одномоментно спасти человечество.) Из эмиграции подпольно слал в СССР призывы к стачкам и силовому сопротивлению властям. - В эмиграции разрабатывал он, идя от философии, и труды по физике, о которых судить не берусь, а признания они тоже не получили.
Приходя в отчаяние, Митя просил меня - то устроить продвижение этих трудов в Соединённых Штатах; то найти ему в Штатах какую-нибудь оплату его будущей публицистики, - невыполнимая задача. Тогда он согласился наконец на нашу прямую помощь. А все призывы его, обращённые к обществу Востока и Запада, к папскому престолу, - остались тщетны, и тоже были практически неисполнимы.
Для меня это текла и поучительная, и трудная дружба - на протяжении 40 лет, от марфинской шарашки. Со смертью Д. М. закрылась одна из личных эпох.
По традиции - служили мы под старый Новый год, 13 января, общую панихиду и за 1987. Тут были, кроме Панина: прекрасный поэт Иван Елагин, всю жизнь которого перекорёжили эмигрантские бедствия; продолжатель Белого дела Борис Коверда, известный варшавским выстрелом в большевика Войкова в 1927; и красный генерал Пётр Григоренко, самой своей жизнью и грудью своей пробивавшийся к правде.
* * *
А события в Советском Союзе, хоть и с трудным перевальцем, но всё ж подвигались. В 1988 готовились вывести наконец войска из Афганистана, после бессмысленной 8-летней войны. В июне показало американское телевидение демонстрацию в Москве - Земля народу! Долой КГБ! (Но в конце июня конференция КПСС: разумеется - сохранить контроль партии!)
Как и предсказывали мы ещё в Из-под глыбах: советская дружба народов - мираж! ждут нас национальные взрывы. Они и зачередили. Но с безропотным безучастием отнёсся к ним Горбачёв: откуда кого изгоняли, как грузинских месхов из Казахстана, а Грузия отказывалась принять их в родные места, - Горбачёв и тут уступал. Дошло до ужасной армянской резни в Азербайджане - Горбачёв и тут не вмешался, никого не наказал, с безмятежной либеральной миной делал вид, что ничего особенного не происходит, - а уже тогда трещали скрепы его государства. - Горбачёв был занят более важным делом: закрепить своё большинство в Политбюро. Изгнал бессмертного Громыку, и Демичева, погнал Лигачёва на сельское хозяйство, а идеологию передал Вадиму Медведеву, на КГБ поставил надёжного Крючкова, - и? И - ничего. Всё так же принимал сладкие ласки с Запада и также продрёмывал идущий развал государственной жизни.
А настроение столичной общественности - всё дальше разогревалось. Смелела устная гласность и прорезбалась в печати, касалась сегодняшних болевых точек. И в газетах там и сям уже появлялись статьи в память репрессированных - и о лагерных ужасах. И С. П. Залыгин, видимо, не отступился от своих усилий. Спустя год от его первого пробного шара - достиг нас, 11 мая 1988, и то косвенно, телефонный запрос из Нового мира: от имени Залыгина спрашивают, согласен ли я напечатать у них Раковый корпус, а впоследствии и Круг, - и можно ли об этом теперь же объявить публично? В июне Залыгин был в Париже и гласно подтвердил своё намерение.
Но теперь этот запрос передержанный не вызвал у нас с Алей прошлогоднего - и только от слухов одних тогда - волнения, тёплого ветерка. С тех пор нам уже выявился мутный ход Перестройки, показные (часто и бессмысленные) её шаги и корыстный расчёт партийных кругов как стержень её. Так не было ли в этом предложении через Залыгина политического трюка? Вот анонсировать Корпус ко встрече Горбачёва с Рейганом?
А сожжённые в Союзе Иван Денисович, Матрёна, Кречетовка - почему не предлагали восстановить их? Сделать вид, что их и не сжигали? А сразу - щедрый шаг, печатаем Раковый?
По сути - чем это предложение 1988 года отличалось от гебистского предложения сентября 1973 через Решетовскую: напечатать Раковый корпус, а в обмен чтоб только я не двинул Архипелаг?
Да, год назад, когда о том впервые промолвил Залыгин, - публикация Ракового корпуса была бы событием знаковым. Но, уже упущенный на 20 лет, - многое ли он составит в нынешней обстановке - закружливой, нервной, многословной, да уже и многопечатной? Он только затуманит, что для сегодняшней Гласности я всё ещё неприемлем (и не только властям, но и массиву культурного круга: их опасенья перед моим возвратом явны в публикациях Померанца, Эткинда, да многих).
Залыгина я знал по прежним годам и верил: он предлагает от чистого сердца. Но нет ли тут игры, которой он сам не охватывает?
Нет, надо решать по-крупному.
Архипелаг - причина моей высылки. За тайное чтение Архипелага людей сажали в тюрьмы. Архипелаг - пронижет Перестройку разящим светом: хотят действительных перемен - или только подмалёвку.
И решили мы с Алей: - верно ли? нет? - нет!! Согласиться сейчас на Раковый - только отдалить появление Архипелага, если не вовсе закрыть его.
Если мне возвращаться в советское печатанье - то полосой калёного железа, Архипелагом.
И Клод Дюран прислал из Парижа такой же совет. (Он уже не раз показал, что - подлинный фехтовальщик, понимает цену выдержки и вкус боя.)
В 1962-63, вопреки Твардовскому, я рвался: скорей печататься! любой мой текст! использовать каждый благоприятный момент для расширения плацдармов! И вот теперь, через 25 лет, почти и не напечатавшись в СССР, - теперь сам замедляю...
А если этим Архипелаг отложится ещё на 15-20 лет? И так ли он будет нужен тогда - какое-то упущенное давнее-давнее прошлое?..
Нелёгкое наше решение уже сложилось к тому дню, когда пришло первое прямое предложение от самого Залыгина. Это была телеграмма - телеграмма? - от 27 июля, она пришла к нам из Бостона в простом конверте пятью днями позже. (Сколько же прошла цензурных рук и мук?) Не желали власти дать Залыгину связаться с нами. В латинских буквах мы прочли: Намереваемся публиковать Раковый Корпус Круге Первом Ждём вашего согласия предложения Новый Мир Сергей Залыгин. (А для Залыгина его телеграмма - как провалилась: почему я ничего не отвечаю? Наивно веря в почту, он уже вообразил, что я не хочу с ним и переговариваться!)
На другой день я ответил заказным письмом [1]1. А какая надежда, что и заказное дойдёт? Нет, надо объясниться как-то прямей и быстрей. А как? По опасности связи с нами никто из Москвы не звонил нам уже двенадцать лет - соответственно и мы никому. Но, может быть, сегодня уже не так опасно? И Аля решилась позвонить Диме Борисову, близкому другу нашей семьи, соратнику в боях 1972-73 годов, тогда бесстрашному против КГБ и постоянно единомышленному с нами. И - удалось, разговора не прервали, - прочла Диме, с просьбой пересказать Залыгину. (И хорошо, потому что само письмо не пропустили в Новый мир и за две недели. Залыгин тщетно запрашивал Министерство связи.)
--------------------------------------------------------------------------------
1 Цифра обозначает номер приложения, помещенного в конце. (Примеч. ред.)
--------------------------------------------------------------------------------
Можно себе представить огорчение, уныние Сергея Павловича - от тяжести, которую я на него навалил, - и перед непроббивной цекистской стеной. Но в тех же днях он решился поставить вопрос об Архипелаге на обсуждение редакции. (И Дима теперь тоже естественно был привлечён в её состав и горячо подкреплял Залыгина быть твёрдым.)
А мне Залыгин ответил 26 августа экспрессом: А лучше бы, всё-таки, Раковый корпус! Ну, хорошо, - будем пробовать. (Мы тоже узнали текст по телефону от Димы, а письмо получили через месяц в каком-то грубейше вскрывавшемся и заклеенном конверте, даже напоказ, фарсовое исполнение.)
Западная же медиа, не в силах больше выносить горбачёвское топтание, нахлёстывала события прямыми выдумками. Французское радио сообщило: Горбачёв предлагает Солженицыну вернуться - и тогда напечатает Архипелаг. - А то взмотали и похлеще. Баварское радио объявило ещё в июле, что будто Горбачёв написал мне два письма, и притом собственноручных: вернуться в СССР - и напечатает все мои книги. И что уже договорено: в конце года мы с Алей едем в Москву подписать все контракты. Сведения эти - от их нью-йоркского корреспондента, который сам разговаривал по телефону с женой Солженицына, и она подтвердила ему, что такие письма Горбачёва - да, получены. Аля вскипела, стала дозваниваться в Мюнхен, опровергать: никаких писем от Горбачёва не было! и никакого разговора с корреспондентом не было! Баварский лжец однако настаивал: нет, был! Даже больше того: у него якобы прямое письмо от Солженицыной, но показать его он не имеет права. (Почему ж не показать? - покажите!)
Но что! Вмешался солиднейший лондонский Экономист - ему-то что нужно? Он рассудил: такие письма Горбачёва - несомненно были. Хотя жена Солженицына и отрицает, но такой разговор несомненно был. - Аля рассердилась не на шутку, нельзя оставить так! И досталось ей три недели через адвоката добиваться от Экономиста опровержения - каковое и появилось уже в середине августа с малым извинением. (Я-то считал, что всё это - лишние беспокойства, махнуть рукой, само загаснет. А баварский зачинатель сплетни не получил даже порицания от своего союза журналистов - иначе как жить прессе?..) - Теперь подхватилось и агентство Ассошиэйтед Пресс: ему известно, что в советском посольстве в Вашингтоне уже оформили и все нужные бумаги для возврата Солженицына в СССР. (Только нас о том забыли уведомить)
В начале августа сдерзили властям и Московские новости, сперва на английском языке, вослед на русском: напечатали статью Здравствуйте, Иван Денисович! (Какой такой Иван Денисыч?)
И в те же дни Люша Чуковская, собственным независимым замыслом и движением, поддала бурной волны: опубликовала 5 августа в Книжном обозрении требование, чтобы начали печатать Солженицына, и - вернуть гражданство! (И как главред газеты Аверин решился? публикация эта тут же обошлась ему едва ль не в инфаркт.)
Статья эта прозвучала сенсационно, вызывающе. Прорвалась пелена общественного напряжения. Уже в день выхода номера - возбуждённые читатели звонили в редакцию, и сами приходили, долетели и первые телеграммы в поддержку. У стендов газеты на улицах густо толпились. Международные агентства подхватили новость.
В следующие дни - сотнями писем - обрушился страстный отклик читателей в редакцию, - и газета посмела те письма печатать, в двух номерах, на полных разворотах. Отважные голоса полились теперь на страницы отважной газеты.
Писатель, художник, любой человек имеет право на бесстрашную мысль. Мы это выстрадали всем народом. - Надо же, против какой махины пошёл! Это пострашней, чем против танка, пожалуй! - Солженицын предвосхитил многое из того, что сегодня живительным ветром проносится по нашему Отечеству. Он служил ему больше, чем все его хулители, объявлявшие себя патриотами. - Пришло время отменить противозаконный акт, снять с человека клеветническое обвинение в измене Родине, которой он не изменял, [это] нужно прежде всего нам самим. Для очищения нашей гражданской совести. Для утоления нравственного чувства справедливости. - С произведениями А. И. Солженицына подлинная интеллигенция никогда и не прощалась, они всегда были с ней. - Солженицына необходимо вернуть стране, судьба которой всегда была и его личной судьбой. - Простите нас, дорогой А. И., что в своё время мы не вступились за Вас, смирились как с неизбежностью с теми мерзостями, которые о Вас писали, с Вашей высылкой из пределов Отечества.
Были и такие, кто призыв Е. Чуковской называл оскорблением участников войны; вернуть ему гражданство? - нет! - на выстрел не подпускать Солженицына к СССР!.
В редакции уже не считали писем, а мерили на вес - и позже прислали нам отборку из них, сотни три.
(Та крупная пачка не напечатанных Книжным обозрением читательских отзывов на публикацию Люши Чуковской достигла меня в начале 1989. Вот для меня был отзыв реальной России. Какое обширное вдруг знакомство с соотечественниками! Но вот что. Читал я их, читал с захватом - и создалось у меня впечатление удручающее. До сих пор, до сих пор я не представлял, до какой же степени и как методично опорочила меня советская пропаганда за десятилетия, и как это внедрилось в головы, что звучит даже во многих доброжелательных ко мне письмах. Почти никто и сегодня не представляет меня в подлинности, а уж тем более - в объёме написанного мной. Если за и больше, то не намного. И нельзя поверить, что всё это пишется об одном и том же человеке. Разделяющий меня с читателями порог так высок, что его нельзя преодолеть одним усилием - одной большой публикацией или фактом приезда. Сколько же усилий - и, опять-таки, лет - надо, чтоб эту ложь отмыть? - В тех читательских письмах вопрос обо мне ещё так перекосился: не печатать ли его?, а: возвращать ли ему гражданство?, ещё стбоит ли? Много там писем было и меж-двух-стульных, у многих писавших - нечётки контуры мысли, полная неопределённость мировоззрения. Так простым людям, может, и было бы верней поскорей получить Ивана Денисовича, Матрёну, а кому поразвитей - Корпус и Круг? Так, может, и зря я упёрся с Архипелагом? - упускаем важнейшее время для возврата моих книг? Или на этот рубеж не поздно будет отступить и через год-два? Кто рассудит верно? - А вот - из самых поздних свидетельств, дошедших до меня. Когда в 70-е годы всюду-всюду шли против меня митинги, в Приморьи один осторожный, от расстрелянного деда и загубленного в лагерях отца, сам бывший фронтовик, спросил лектора невинно: А почему не издали вовремя брошюры, как именно Солженицын клеветал на советских людей? Лектор ответил с уверенной лёгкостью: Партия сочла недопустимым, чтобы наш народ учинил ему самосуд.)
Вдруг 8 сентября письмо по телефону от Димы: состоялось решение редколлегии Нового мира: в N 12 за 1988 - напечатать мою Нобелевскую лекцию с амортизирующим удар предисловием Залыгина, а в N 1 за 1989 - Архипелаг!!
Мы - и не верим, и потеряли добрый сон. И не смеем радоваться. Я потрясён смелостью обычно мягкого Сергея Павловича, как я его помнил по давним встречам в Новом мире. И чтоб облегчить ему - разрешаю снять из публикации несколько глав, самых невыносимых для советского уха, - Голубые канты (о чекистах), о власовцах...
Но, по словам Димы, почти вся московская интеллигенция не поняла моего упрямства: ну, зачем требовать сразу Архипелаг? Ну, и пусть бы печатали старые вещи, и хорошо.
Но из Эстонии - пришёл запрос именно на Архипелаг. И доселе неведомый Литературный Киргизстан - хотел сразу Архипелаг! Журнал Наше наследие просил главы из Колеса. Книжное обозрение тем более имело теперь право что-нибудь напечатать, за свои пострадания. Нева желала печатать Круг. В Ленинграде неизвестный нам артист выступал в клубах с чтением моих рассказов, кто-то - с лекциями обо мне. Вышел фильм Власть соловецкая - в нём несколько раз читаются отрывки из Архипелага, но боязливо не называя источника. А всё ж ручейки прорываются
И стало грозить анархическое самовольное раздёргивание моих текстов - и ещё, может быть, искажённых? не проверенных никем. Прослышав о решении Нового мира, другие рванулись тоже печатать что-нибудь моё: кто рассказы, кто крохотки, кто старую публицистику. А решительный критик В. Бондаренко, да где - в издательстве Советская Россия, уже запускал сразу целый сборник по своему личному отбору, без Архипелага (и уже отметился в американской прессе как первый публикатор Солженицына). А кто брался самовольно театрализовать Ивана Денисовича. Так - мог, навыворот, потечь отвергнутый мною путь.
Ещё никакого разрешения на меня не было - а временный глава Союза кинематографистов Андрей Смирнов звонил из Нью-Йорка: хотим устроить в Доме кино в декабре, к 70-летию, вечер. А я - что ж? не смею возражать, но ведь и приехать не могу.
Мы потрясены. Какое-то тревожно-рассветное марево. И каких внезапностей ещё ждать?
А прикатила такая. Пока я медлю с Архипелагом (я ли медлю?), в Москве создался Мемориал - и шлёт мне телеграмму с приглашением быть членом их Совета. Оставаясь в Вермонте? (Впрочем, первую их телеграмму возвратили: Адрес недостаточен. Эпизод попал в Нью-Йорк таймс, тогда вторую телеграмму пропустили.) Шестнадцать подписей, во главе Сахаров. - Но нельзя же с неснятой изменой родине как ни в чём не бывало - да через океан - включаться в реальное дело? Что отвечать? И за верхушкой Совета может быть растёт масса, пытливая молодёжь, не обидеть её. Ответил телеграммой [2].
А общественный напор - такой необычный, непривычный для властей, да и для самих людей, напор, сотканный из решимостей, сознаний и воль, - он рос. И в пользу возврата моих книг, и самого меня - тоже. С лета и в осень 1988 лились потоком письма в редакции газет и журналов, звучали голоса на собраниях, митингах, вечерах: Хотим знать правду! И что именно пишет Солженицын? Опубликуйте его книги! (Многое мы узнавали из быстроотзывчивой тогда парижской Русской мысли, другое - с большим иногда опозданием.) Недавно рождённая московская Экспресс-хроника и рижский самиздат ещё в январе 1988 требовали издать Архипелаг массовым тиражом и провести солженицынские чтения к его 70-летию.
Но Партия неуклонно стояла на страже. В июле на высоком инструктаже в ЦК говорилось: Мы не знаем, что Солженицын сейчас думает [это из-за моего молчания о Перестройке], если выскажется - может нарушить баланс сил. И теперь, после решения редколлегии Нового мира, - твёрдо сказали Залыгину на самом верху: печатать Архипелаг нечего и думать, не тот момент.
Но уже стоял Залыгин на гребне общественной поддержки. - От Союза кинематографистов обратился Андрей Смирнов к Председателю Президиума Верховного Совета (в тот момент - Громыко): полная беззаконность высылки Солженицына, такой статьи в Уголовном кодексе давно нет! Просим отменить Указ о лишении гражданства и восстановить в ССП. - 4 октября Совет Мемориала - к Горбачёву: Крайне озабочены, что в Новом мире публикация глав из Архипелага ГУЛага задержана на неопределённое время. О нём, прочитанном во всём мире, должен наконец вынести суждение тот народ, судьбе которого эта книга посвящена. Своей многострадальной историей он заслужил это право. - 6 октября 27 писателей - в секретариат ССП: восстановить Солженицына в Союзе писателей и просить Президиум Верховного Совета отменить Указ о лишении гражданства.
Промелькнуло от главы КГБ, почему-то украинского, Галушко: О возвращении Солженицына вопрос не ставится. (Но уже - не враг народа?)
А через две недели, как в насмешку, под его же носом, в Киеве, в Рабочем слове железнодорожников, - напечатали полный текст Жить не по лжи! - как бомбу. (От них сразу пытались перепечатать другие, другие - такие же малые газетки.) Вот в этот день, 18 октября, и совершился мой первый настоящий шаг на родину.
Тут в ЦК донесли, что Залыгин отважился поставить на обложку октябрьского номера Нового мира одну строку анонса: мол, в 1989 журнал напечатает что-то (неназванное) Солженицына. Вызвали Залыгина в ЦК и строго указали, что его затеи недопустимы и что он тащит в печать врага, а в типографию дали прямую команду: остановить тираж! содрать обложки с уже готовых экземпляров (а их уже было чуть ли не 500 тысяч) - и пустить под нож, большевицкий размах!
Но и времена новбели: возмутились и сопротивились типографские рабочие: не хотели сдирать! А куда им жаловаться? Надумали: в Мемориал. (В октябре от Димы пришло к нам и первое письмо, так мы узнавали подробности. Сергей Павлович тяжело пережил удар со сдиранием обложки. Дима с большой настойчивостью и выдержкой поддерживал Залыгина в его решимости. И главное - не ослабевал общественный напор.)
Зато, услужливо, 19 советских писателей, сторонников перестройки (надеюсь, имена их сохранятся), в коллективном письме в ЦК именно и просили: не время печатать Солженицына, это разрушит Перестройку! А известный шестидесятник добавлял отсердечно: не только не надо печатать Архипелаг, но и не надо Солженицына как человека возвращать на родину: принесёт вред стране, монархист, вокруг него сгруппируются тёмные силы...
Обложки, конечно, содрали: советские - расходов не считают! Но именно от этих обложек и скандал разразился - всемирный. И ксерокопии содранной обложки - ходили по Москве как самиздат.
Нет, времена у нас наступали не лизоблюдные. Протесты - катили. 21 октября группа из 16 писателей и академиков - Горбачёву: публикация Солженицына остановлена, но творчество его всё равно дойдёт до отечественного читателя с непреложностью физического явления. Сегодня появления на родине произведений Солженицына ожидают не только как крупного литературного события, но и как несомненного свидетельства полноты общественного обновления, необратимости идущих в стране преобразований. - Тут же вослед, тому же Горбачёву - ещё 18 учёных, художников, писателей: Мы крайне встревожены Запрет публикации может подорвать доверие к идеям перестройки. - 24 октября, с вечера в Доме медицинских работников - в Президиум Верховного Совета: отменить Указ о лишении гражданства - 291 подпись (с их адресами!).
И в последних числах октября - заседала в Москве в Доме кино конференция всесоюзного Мемориала, съехалось немало бывших зэков с разных концов страны. И внесли предложение: голосовать за отмену измены Солженицына и Указа о лишении гражданства и высылке. И неминуемо было, что - конечно примут сейчас.
А змеиному гнезду - не дремать! Из президиума - высунулся на трибуну заместитель Чаковского по Литгазете Изюмов. Этак застенчиво: Может быть, я разглашаю редакционную тайну, но скажу: у нас уже набран материал, что Солженицын долгие годы сотрудничал с МГБ, - и вот скоро Литгазета напечатает разоблачение, - ну коммунистические-то их сердца бьются же от негодования!
Тут Люша побежала к сцене, вырвала микрофон и стала кричать: Вон отсюда! Чтбо поднялось мгновенно! - буйный гнев всего зала: Долой! Вон! Прочь! Негодяи! Один из двух микрофонов сломали. Кряж Доброштан, вожак воркутинского восстания, кавалерийским голосом кричал: Не верьте им! Не верьте их бумажкам - это всё фальшивки! Мы знаем человека этого не по бумажкам, а по делам! Потянулись стащить клеветника из президиума и выкинуть из зала. Сдуло его. (Думали враги опять печатать тот донос? - всё ту же свою затрёпанную подделку, которую я сам 12 лет назад, в 1976, опубликовал и разоблачил? [3] - Удивительно, до чего ж нужна им против меня та фальшивка! - к чему б и цеплялись они без моего рассказа в Архипелаге? Но махлюжники, видимо, струсили перед ветром Эпохи.)
Тут же - проголосовали единодушно резолюцию: отменить обвинение в измене Родине; вернуть гражданство СССР; скорейше издать Архипелаг ГУЛаг! И Сахаров, за столом президиума, тянул руку столбом к потолку. (Но даже в январе 89-го в мемориальской газете с отчётом об этой конференции - пункт об Архипелаге не допустили напечатать, так и осталось белой строкой.)
Агентство Франс Пресс передало 21 октября (напечатал и Лев Тимофеев в тогдашнем своём Референдуме): Горбачёв топал ногами на Залыгина при посторонних. Л. К. Чуковская писала нам: Залыгин вёл себя потрясающе стойко. 2 ноября он написал Горбачёву решительное письмо. 9 ноября в ЦК на совещании редакторов газет который раз было втолковано: запрещается вообще что-либо из Солженицына. Он враждебен нам. И вообще такие фигуры не нужны нам в нашем обиходе. (У Залыгина в конце ноября, к его 75-летию, был спазм сердца. Тяжело досталась ему вся эта канитель.)
12 ноября в Риге на Идеологическом совещании немало говорил про меня новый идеолог ЦК Вадим Медведев - о неприемлемости Солженицына для нас. Через западные телеграфные агентства его слова утекли, но он не уклонился и снова повторить на пресс-конференции 29 ноября: Печатание Солженицына подрывало бы основы, на которых покоится жизнь нашего общества. Его атаки на Ленина недопустимы.
Но этот Медведев на меня, по крайней мере, нисколько не клеветал и не извивался лукаво - в отличие от Синявского, Войновича, Коротича и сотни неперечислимых.
А с 19 по 26 ноября в Доме культуры Московского электролампового завода была проведена Неделя Совести и в фойе устроена Стена памяти, на ней макет СССР с картой расположения лагерей, стенд с фотографиями репрессированных, портреты Шаламова и мой; на ней же вывесили Жить не по лжи из киевского Рабочего слова и предложили желающим высказываться письменно. Только за первые три-четыре дня набралось больше 1000 записей - за немедленную публикацию Солженицына и возвращение его на Родину. Потом число их нарастало. Этих записей нельзя читать без волнения.
Все эти препятствования, но и весь ход Напора - ещё и ещё подтверждали нам правильность: начинать - именно с Архипелага! Раскачивать, не ждать, пока горбачёвские цензоры сами продрыхнут.
В дни нашего поражения я написал (1.12.88) Сергею Павловичу: Приношу Вам мою сердечную благодарность за ту настойчивость и ту отвагу, с которой Вы пытались дать путь в печать исторической правде о наших страданиях, а также и моим книгам. Я уверен, что этих Ваших усилий история русской литературы не забудет. Не Ваша вина, что они теперь неуклонно преграждены - да ведь всё равно только на измеримый срок, куда же деться от правды?
Участие Сахарова в Совете всесоюзного Мемориала было одним из естественных его шагов: и по сердечному сочувствию к этой теме, и по общему его движению - возврату в общественную жизнь страны после ссылки. Хотя несомненно томясь о научной работе, с которой его разлучили годы кары (правда, в этих же неделях избрали его и в президиум Академии наук, но это ещё не был реальный возврат в научную работу), - он отзывно ощущал на себе и груз общественных запросов и продолжал своё прежнее заступничество: за последних немногих ещё не выпущенных политзэков; за крымских татар: особенно горячо и не раз - за освобождение Карабаха; и ещё - со своей своеродной идеей сокращения вдвое срока службы в армии. Но шире того - либеральная общественность влекла его и в свои тогдашние публичные начинания: в коллективный сборник Иного не дано (в страстную поддержку горбачёвской программы - а в чём она, та программа?), в дискуссионный клуб Московская трибуна, где возникла уже и критика той программе - справедливая защита удушаемых кооперативов; против возможных ограничений прессы, собраний и митингов; и против всегда мнящегося опасного сдвига вправо. (Что под этим подразумевалось? Партийные право и лево у нас уже совсем запутались.)
А по проблемам внешним - Сахаров в июне 88-го на пресс-конференции, которую ему устроили в МИДе, отвечал удачно, находчиво, государственно умно. Эта ли его позиция - побудила власти с ноября отменить запрет на выезды его за границу. И в ноябре-декабре Сахаров совершил поездку в Соединённые Штаты, где имел важные встречи в верхах и публично поддержал советские возражения против американской программы СОИ (противоракетной обороны); затем - ещё более триумфальную поездку в Париж, где имел случай, напротив, отгородиться от советской точки зрения: не безусловная поддержка Горбачёва Западом, а лишь до тех пор и поскольку осуществляется Перестройка.
За те несколько недель И. А. Иловайская виделась с Сахаровым и рассказала нам: А. Д. быстро утомляется, выглядит много старше своих лет. Мучим многими сомнениями. Спросил у неё наш телефон.
Но вот не звонил.
Позвонил 8 декабря, из Бостона. Сперва разговаривала Аля (пока меня звали из другого дома). Был с ней Андрей Дмитриевич любезен, но без тени теплоты. А когда трубку взял я - он сразу же стал выговаривать самопоставленную тяжкую задачу. Чтобы всё было сказано. Я очень обижен на вас за то, как изображена Елена Георгиевна в Телёнке. Она - совсем другой человек.
За те две-три строчки. И вот - уже 14 лет.
Я вздохнул: Хотел бы верить, что это так.
И ещё несколько фраз сказал он - того же одностороннего выговора.
А я - тоже на душе имел, чтбо ему сказать: как в марте 1974 он напал на меня из-за Письма вождям, даже, видимо, и не прочтя его внимательно, да и слогом не вовсе своим. И торопился передать по телефону в Нью-Йорк, когда Аля с детьми ещё не приземлилась в Цюрихе. Разве - это похоже на него? Разве не просвечивает тут властное влияние?
Он тогда взгромоздил на меня обвинений в опасном воинствующем национализме - первый он, отначала, со всем авторитетом - и на многие годы, да на те же, вот, пятнадцать - подорвал мою позицию на Западе - как это? зачем? К выгоде ГБ и ликованию нью-йоркских радикалов. Он был - первая и самая высокая скрипка, склонившая западную образованность не слушать меня, не принимать от меня ничего, кроме Архипелага.
Но что-то сейчас удержало меня упрекнуть его. Всё равно уже - упущенное, и он сам уже не тот, после горьковской ссылки.
Голоса его, если не считать отрывков по радио, я не слышал те же пятнадцать лет. Он показался мне слабей, чем раньше, и с призвуком болезненности. Я спросил о здоровьи. Он ответил: В пределах моего возраста - удовлетворительно.
И, как тяжкую повинность отбыв, положил трубку.
А через три минуты, я ещё от телефона не успел уйти, - опять звонок: Да! поздравляю вас с 70-летием! Из-за чего и звонил, забыл.
Я сидел над телефоном с тяжёлым чувством. Обо всём и всегда - надо объясняться до конца. Теперь - другой раз когда-нибудь?
А оказалось - оказалось, что тот разговор наш был и последним в жизни: ровно через год Андрей Дмитриевич умер.
Тогда, в декабре, к моему 70-летию, - да, затеяли в Москве несколько самовольных вечеров. Тогда для этого требовалась смелость. - Дому медработников такой вечер запретили - но они как-то провели на свой страх. - Кинематографисты - настояли, устроили многолюдный (но с негласным обязательством не переступать границ). В ораторах там был горяч Юрий Карякин, убеждённо-настойчив Игорь Виноградов - но вёл вечер, как ни в чём не бывало, недавний мой язвительный поноситель В. Лакшин. - Дому архитекторов вечер запретили, однако с опозданием в две недели они всё же смогли устроить. (Нам потом привезли любительскую киносъёмку этого вечера.) Выступали Анатолий Стреляный, Игорь Золотусский, Вячеслав Кондратьев, Дима Борисов, Владимир Лазарев; со сцены горячи - мать и дочь Чуковские: Лидия Корнеевна с воспоминаниями, Люша - с чтением из писем, не поместившихся в Книжное обозрение, и называла, кто из писателей меня прежде травил. - И ещё: в незвонком клубе завода Баумана провели такой вечер затеснённые обществом патриоты - но не те националисты, кто уже прежде проклял меня.
А многие в обществе присудили: зря я требовал сразу Архипелаг; надо было соглашаться на перепубликацию старых вещей, потихоньку - и до Ракового.
Итак, за эту четырёхлетнюю оттепель - в СССР успели напечатать и всех запрещённых умерших, и всех запрещённых живых, - всех, кроме меня*.
--------------------------------------------------------------------------------
* Ныне есть публикации (напр., "Общая газета", 10.12.98, стр. 8), объясняющие тактические расчёты Горбачёва в торможении возврата моих книг в Россию. Тогдашний помощник Горбачёва Черняев пишет, что в 1988-89 Горбачёв не желал вернуть мне гражданство, чтобы я не стал объединяющим лидером оппозиции, - вот чего боялся... (Примеч. 1999.)
--------------------------------------------------------------------------------Да я и не удивлялся. Я так и понимал, что в эту Гласность - не вмещаюсь.
Да не только запрещали к печатанию, но всё так же ловили мои книги на границе, на таможнях.
Под новый 1989 я записал: Не помню, когда б ещё было так расплывчато в контурах событий и моих ожидаемых решений, только в 72-73-м, перед изгнанием. Беспокойная, сотрясная предстоит мне старость.
И жене сказал: Ох, Ладушка. Не проста была наша жизнь, но ещё сложней - будет конец её.
А Диме и его жене Тане, тоже активно помогавшей, мы писали в левом письме в декабре: Хотя кончилось всё как будто внешним поражением, но на самом деле нет, и Ваш вклад и черезмочные усилия Залыгина не пропадут. С годами, и может быть недолгими, это ведь снова попадёт в Ваши руки.
А пока что ж? - только больше времени оставили мне на окончание моих работ.
А грустно.
www.magazines.russ.ru
viperson.ru