Отстоять себя в этом диком мире -- невозможно. Бастовать --
самоубийственно. Голодать -- бесполезно. А умереть -- всегда успеем.
Что ж остаётся арестанту? Вырваться! Пойти менять судьбу! (Еще --
"зелёным прокурором" называют зэки побег. Это -- единственный популярный
среди них прокурор. Как и другие прокуроры, он много дел оставляет в прежнем
положении, и даже еще более тяжелом, но иногда освобождает и вчистую. Он
есть -- зеленый лес, он есть -- кусты и трава-мурава.)
Чехов говорит, что если арестант -- не философ, которому при всех
обстоятельствах одинаково хорошо (или скажем так: который может уйти в
себя), то не хотеть бежать он не может и не должен!
Не должен не хотеть! -- вот императив вольной души. Правда, туземцы
Архипелага далеко не таковы, они смирней намного. Но и среди них всегда есть
те, кто обдумывает побег или вот-вот пойдёт. Постоянные там и сям побеги,
пусть неудавшиеся -- верное доказательство, что еще не утеряна энергия
зэков.
Вот -- зона. Она хорошо охранена: крепок забор и надежен предзонник и
расставлены правильно вышки -- каждое место просматривается и
простреливается. Но вдруг безысходно тошно тебе становится, что вот именно
здесь, на этом клочке огороженной земли тебе и суждено умереть. Да почему же
счастья не попытать? -- не рвануться сменить судьбу? Особенно в начале
срока, на первом году, бывает силен и даже необдуман этот порыв. На том
первом году, когда вообще решается вся будущность и весь облик арестанта. А
позже этот порыв как-то ослабевает, уже нет уверенности, что там тебе быть
нужнее, слабеют нити, связывающие с внешним миром, изжиганье души переходит
в тление, и втягивается человек в лагерную упряжку.
Побегов было, видимо, немало все годы лагерей. Вот случайные данные: за
один лишь март 1930 г. из мест заключения РСФСР бежало 1328 чел.1 (И как же
это в нашем обществе не слышно, беззвучно!)
С огромным разворотом Архипелага после 1937 года и особенно в годы
войны, когда боеспособных стрелков забирали на фронт, -- всё трудней
становилось с конвоем, и даже злая выдумка с самоохраной не всегда выручала
распорядителей. Одновременно с тем зарились получить от лагерей как можно
больше хозяйственной пользы, выработки, труда -- и это заставляло, особенно
на лесоповале, расширяться, выбрасывать в глушь командировки,
подкомандировки -- а охрана их становилась всё призрачней, всё условней.
На некоторых подкомандировках Устьвымьского лагеря уже в 1939-м вместо
зоны был только прясельный заборец или плетень и никакого освещения ночью!
-- то есть, ночью попросту никто не задерживал заключённых. При выводе в лес
на работу даже на штрафном лагпункте этого лагеря приходился один стрелок на
бригаду заключённых. Разумеется, он никак уследить не мог. И там за лето
1939-го года бежало семьдесят человек (один бежал даже дважды в день: до
обеда и после обеда!), однако шестьдесят из них вернулось. Об остальных
вестей не было.
Но то -- глушь. А в самой Москве при мне произошли три очень легких
побега: с лагучастка на Калужской заставе днём пролез в забор строительной
зоны молодой вор (и, по их бахвальству, через день прислал в лагерь
открытку: что едет в Сочи и просит передать привет начальнику лагеря); из
лагерька Марфино близ Ботанического Сада -- девушка, я уж об этом писал; и
оттуда же ускочил на автобус и уехал в центр молодой бытовик, правда его
оставили вовсе без конвоя: насворенное на нас, МГБ отнеслось к потере
бытовика беспечно.
Наверно, в ГУЛаге посчитали однажды и убедились, что гораздо дешевле
допустить в год утечку какого-то процента зэ-ка` зэ-ка`, чем устанавливать
подлинно строгую охрану всех многотысячных островков.
К тому ж они положились и еще на некоторые невидимые цепи, хорошо
держащие туземцев на своих местах.
Крепчайшая из этих цепей -- общая пониклость, совершенная отданность
своему рабскому положению. И Пятьдесят Восьмая, и бытовики почти сплошь были
семейные трудолюбивые люди, способные проявлять доблести только в законном
порядке, по приказу и с одобрения начальства. Даже и посаженные на пять и на
десять лет, они не представляли, как можно бы теперь одиночно (уж боже упаси
коллективно!..) восстать за свою свободу, видя против себя государство (своё
государство), НКВД, милицию, охрану, собак; как можно, даже счастливо уйдя,
жить потом -- по ложному паспорту, с ложным именем, если на каждом
перекрестке проверяют документы, если из каждой подворотни за прохожим
следят подозревающие глаза. И настроение общее такое было в ИТЛ: что вы там
с винтовками торчите, уставились? Хоть разойдитесь совсем, мы никуда не
пойдём: мы же -- не преступники, зачем нам бежать? Да мы через год и так на
волю выйдем! (амнистия.. ) К. Страхович рассказывает, что их эшелон в 1942
г. при этапировании в Углич попадал под бомбежки. Конвой разбегался, а зэки
никуда не бежали, ждали своего конвоя. Много расскажут случаев таких, как с
бухгалтером Ортаусского отделения Карлага: послали его с отчётом за 40 км, с
ним -- одного конвоира. А назад пришлось ему везти в телеге не только
пьяного вдрызг конвоира, но и особенно беречь его винтовку, чтоб не судили
того дурака за потерю.
Другая цепь была -- доходиловка, лагерный голод. Хотя именно этот голод
порой толкал отчаявшихся людей брести в тайгу в надежде, что там всё же
сытей, чем в лагере, но и он же, ослабляя их, не давал сил на дальний рывок,
и из-за него же нельзя было собрать запаса пищи в путь.
Еще была цепь -- угроза нового срока. Политическим за побег давали
новую десятку по 58-й же статье (постепенно нащупано было, что лучше всего
тут давать 58-14, контрреволюционный саботаж). Ворам, правда, давали 82-ю
статью (чистый побег) и всего два года, но за воровство и грабёж до 1947-го
года они тоже не получали больше двух лет, так что величины сравнимые. К
тому ж в лагере у них был "дом родной", в лагере они не голодали, не
работали -- прямой расчёт им был не бежать, а отсиживать срок, тем более,
что всегда могли выйти льготы или амнистия. Побег для воров -- лишь игра
сытого здорового тела да взрыв нетерпеливой жадности: гульнуть, ограбить,
выпить, изнасиловать, покрасоваться. По-серьёзному бежали из них только
бандиты и убийцы с тяжелыми сроками.
(Воры очень любят врать о своих никогда не совершенных побегах или
совершенные изукрашивать лихо. Расскажут вам, как индия (барак блатных)
получила переходной вымпел за лучшую подготовку к зиме -- за добротную
земляную обсыпку барака, а это, мол, они делали подкоп и землю открыто
выкладывали перед начальством. Не верьте! -- и целая "Индия" не побежит, и
копать они много не захотят, им надо как-нибудь полегче да попроворней, и
начальство не такое уж глупое, чтоб не посмотреть, откуда они землю берут.
-- Вор Корзинкин, с десятью судимостями, доверенный у начальника комендант,
действительно уходил, хорошо одетый, и за помпрокурора действительно себя
выдавал, но он добавит, как ночевал в одной избе с уполномоченным по ловле
беглецов (такие есть), и как ночью украл у него форму, оружие, даже собаку
-- и дальше выдавал себя за оперуполномоченного. Вот это уже всё врет.
Блатные в своих фантазиях и рассказах всегда должны быть героичнее, чем они
есть.)
Еще держала зэков -- не зона, а бесконвойность. Те, кого менее всего
охраняли, кто имел эту малую поблажку -- пройти на работу и с работы без
штыка за спиной, иногда завернуть в вольный посёлок, очень дорожили своим
преимуществом. А после побега оно отнималось.
Глухой преградой к побегам была и география Архипелага: эти необозримые
пространства снежной или песчаной пустыни, тундры, тайги. Колыма, хотя и не
остров, а горше острова: оторванный кусок, куда убежишь с Колымы? Тут бегут
только от отчаяния. Когда-то, правда, якуты хорошо относились к заключённым
и брались: "Девять солнц -- я тебя в Хабаровск отвезу". И отвозили на
оленях. Но потом блатари в побегах стали грабить якутов, и якуты
переменились к беглецам, выдавали их.
Враждебность окружного населения, подпитываемая властями, стала главной
помехой побегам. Власти не скупились награждать поимщиков (это к тому же
было и политическим воспитанием). И народности, населявшие места вокруг
ГУЛага, постепенно привыкали, что поймать беглеца -- это праздник,
обогащение, это как добрая охота или как найти небольшой самородок.
Тунгусам, комякам, казахам платили мукой, чаем, а где ближе к жилой густоте,
заволжским жителям около Буреполомского и Унженского лагерей, платили за
каждого пойманного по два пуда муки, по восемь метров мануфактуры и по
несколько килограммов селёдки. В военные годы селёдку иначе было и не
достать, и местные жители так и прозвали беглецов селёдками. В деревне
Шерстки, например, при появлении всякого незнакомого человека ребятишки
дружно бежали: "Мама! Селёдка идёт!"
А как -- геологи? Эти пионеры северного безлюдья, эти мужественные
бородатые сапогатые герои, джеклондоновские сердца? На наших советских
геологов беглецу худая надежда, лучше к их костру не подходить.
Ленинградский инженер Абросимов, арестованный в потоке "Промпартии" и
получивший десятку, бежал из лагеря Нивагрэс в 1933 г. Двадцать один день он
пробродил в тайге и вот уж радовался встрече с геологами! А они его вывели в
населённый пункт и сдали председателю рабочкома. (Поймешь и геологов: они
ведь тоже не в одиночку, они друг от друга боятся доноса. А если беглец -- и
в самом деле уголовник, убийца? -- и их же ночью зарежет?)
Пойманного беглеца, если взяли убитым, можно на несколько суток бросить
с гниющим прострелом около лагерной столовой -- чтобы заключённые больше
ценили свою пустую баланду. Взятого живым можно поставить у вахты и, когда
проходит развод, травить собаками. (Собаки, смотря по команде, умеют душить
человека, умеют кусать, а умеют только рвать одежду, раздевая догола.) И еще
можно написать в Культурно-Воспитательной Части вывеску: "Я бежал, но меня
поймали собаки", эту вывеску надеть пойманному на шею и так велеть ходить по
лагерю.
А если бить -- то уж отбивать почки. Если затягивать руки в наручники,
то так, чтоб на всю жизнь в лучезапястных суставах была потеряна
чувствительность (Г. Сорокин, Ивдельлаг). Если в карцер сажать, то чтоб уж
без туберкулёза он оттуда не вышел. (НыробЛаг, Баранов, побег 1944 года.
После побоев конвоя кашлял кровью, через три года отняли левое лёгкое).2
Собственно, избить и убить беглеца -- это главная на Архипелаге форма
борьбы с побегами.3 И даже если долго нет побегов -- их надо иногда
выдумывать. На прииске Дебин (Колыма) в 1951 г. разрешили как-то группе
зэков пособирать ягод. Трое заблудились -- и нет их. Начальник лагеря ст.
лейтенант Петр Ломага послал истязателей. Те напустили собак на трёх спящих,
потом застрелили их, потом прикладами раскололи головы, обратили их в
месиво, так что свешивались нарубку мозги -- и в таком виде на телеге
доставили в лагерь. Здесь же заменили лошадь четырьмя арестантами, и те
тянули телегу мимо строя. "Вот так будет с каждым!" -- объявил Ломага.
И кто найдёт в себе отчаяние передо всем этим не дрогнуть? -- и пойти!
-- и дойти! -- а дойти-то куда? Там, в конце побега, когда беглец достигнет
заветного назначенного места -- кто, не побоявшись, его бы встретил,
спрятал, переберёг? Только блатных на воле ждет уговоренная малина, а у нас,
Пятьдесят Восьмой, такая квартира называется явкой, это почти подпольная
организация.
Вот как много заслонов и ям против побега. Но отчаявшееся сердце иногда
и не взвешивает. Оно видит: течёт река, по реке плывёт бревно -- и прыжок!
поплывём! Вячеслав Безродный с лагпункта Ольчан, едва выписанный из
больницы, еще совсем слабый, на двух скрепленных брёвнах бежал по реке
Индигирке -- в Ледовитый океан! Куда? На что надеялся? Уж не то что пойман,
а -- подобран он был в открытом море, и зимним путём опять возвращен в
Ольчан, в ту же больницу.
Не обо всяком, кто не вернулся в лагерь сам, и кого не привели
полуживым, не привезли мёртвым, можно сказать, что он ушел. Он может быть
только сменил подневольную и растянутую смерть в лагере на свободную смерть
зверя в тайге.
Пока беглецы не столько бегут, сколько бредут, и сами же возвращаются,
-- лагерные оперуполномоченные даже получают от них пользу: они без
напряжения мотают им вторые сроки. А если побегов что-то долго нет, то
устраивают провокации: какому-нибудь стукачу поручают сколотить группу "на
побег" -- и всех сажают.
Но человек, пошедший на побег серьёзно, очень скоро становится и
страшен. Иные, чтобы сбить собак, зажигали за собой тайгу, и она потом
неделями на десятки километров горела. -- В 1949 году на лугу близ
Веслянского совхоза задержали беглеца с человеческим мясом в рюкзаке: он
убил попавшегося ему на пути бесконвойного художника с пятилетним сроком и
обрезал с него мясо, а варить был недосуг.
Весной 1947 г. на Колыме, близ Эльгена, вели колонну зэков два
конвоира. И вдруг один зэк, ни с кем не сговариваясь, умело напал на
конвоиров, в одиночку, обезоружил и застрелил обоих. (Имя его неизвестно, а
оказался он -- недавний фронтовой офицер. Редкий и яркий пример фронтовика,
не утерявшего мужество в лагере!)
Смельчак объявил колонне, что она свободна! Но заключённых объял ужас:
никто за ним не пошел, а все сели тут же и ждали нового конвоя. Фронтовик
стыдил их -- тщетно. Тогда он взял оружие (32 патрона, "тридцать один --
им!") и ушел один. Еще убил и ранил нескольких поимщиков, а тридцать вторым
патроном кончил с собой. Пожалуй, развалился бы Архипелаг, если бы все
фронтовики так себя вели.
В КрасЛаге бывший вояка, герой Халхингола, пошел с топором на конвоира,
оглушил его обухом, взял у него винтовку, тридцать патронов. Вдогонку ему
были спущены собаки, двух он убил, ранил собаковода. При поимке его не
просто застрелили, а, излютев, мстя за себя и за собак, искололи мёртвого
штыками и в таком виде бросили неделю лежать близ вахты.
В 1951 году в том же КрасЛаге около десяти большесрочников
конвоировалось четырьмя стрелками охраны. Внезапно зэки напали на конвой,
отняли автоматы, переоделись в их форму (но стрелков пощадили! -- угнетенные
чаще великодушны, чем угнетатели) и четверо, с понтом конвоируя, повели
своих товарищей к узкоколейке. Там стоял порожняк, приготовленный под лес.
Мнимый конвой поравнялся с паровозом, ссадил паровозную бригаду, и (кто-то
из бегущих был машинист) -- полным ходом повёл состав к станции Решёты, к
главной сибирской магистрали. Но им предстояло проехать около семидесяти
километров. За это время о них уже дали знать (начиная с пощаженных
стрелков), несколько раз им пришлось отстреливаться на ходу от групп охраны,
а в нескольких километрах от Решёт перед ними успели заминировать путь, и
расположился батальон охраны. Все беглецы в неравном бою погибли.
Более счастливыми складывались обычно побеги тихие. Из них были
удивительно удачные, но эти счастливые рассказы мы редко слышим:
оторвавшиеся не дают интервью, они переменили фамилию, прячутся.
Кузиков-Скачинский, удачно бежавший в 1942 году, лишь потому сейчас об этом
рассказывает, что в 1959 году был разоблачен -- через 17 лет!4
И об успешном побеге Зинаиды Яковлены Поваляевой мы потому узнали, что
в конце-то концов она провалилась. Она получила срок за то, что оставалась
при немцах учительницей в своей школе. Но не тотчас по приходу советских
войск её арестовали, и до ареста она еще вышла замуж за лётчика. Тут её
посадили и послали на 8-ю шахту Воркуты. Через кухонных китайцев она
связалась с волей и с мужем. Он служил в гражданской авиации и устроил себе
рейс на Воркуту. В условленный день Зина вышла в баню в рабочую зону, там
сбросила лагерное платье, распустила из под косынки закрученные с ночи
волосы. В рабочей зоне ждал её муж. У речного перевоза дежурили
оперативники, но не обратили внимания на завитую девушку под руку с
лётчиком. Улетели на самолёте. -- Год пробыла Зина под чужим документом. Но
не выдержала, захотела повидаться с матерью -- а за той следили. На новом
следствии сумела сплести, что бежала в угольном вагоне. Об участии мужа так
и не узналось.
Янис Л-с в 1946 году дошел пешком из Пермского лагеря до Латвии, причём
явно коверкая русский язык и почти не умея объясниться. Самый уход его из
лагеря был прост: с разбегу он толкнул ветхий забор и переступил через него.
Но потом в болотистом лесу (а на ногах -- лапти) долго питался одними
ягодами. Как-то из деревни он увёл в лес корову, зарезал. Отъедался
говядиной, из шкуры коровьей сшил себе чуни. В другом месте украл у
крестьянина кожушок (беглец, к которому враждебны жители, невольно
становится и врагом жителей). В людных местах Л-с выдавал себя за
мобилизованного латыша, потерявшего документы. И хотя в тот год еще не
отменена была всеобщая проверка пропусков, он сумел в незнакомом ему
Ленинграде, не вымолвив словечка, дойти до Варшавского вокзала, еще четыре
километра отшагать по путям и там сесть на поезд. (Но одно-то Л-с твердо
знал: что хоть в Латвии его безбоязненно укроют. Это и придавало смысл его
побегу.)
Такой побег, как у Л-са, требует крестьянской ходки, хватки и сметки. А
способен ли бежать горожанин, да еще старик, на 5 лет посаженный за пересказ
анекдота? Оказывается, способен, если более верная смерть -- остаться в
своём лагере, бытовом доходном лагерьке между Москвою и Горьким, делавшим с
41-го года снаряды. Вот ведь пять лет -- "детский срок", но и пяти месяцев
не выдержит анекдотчик, если гонять его на работу и не кормить. Это побег --
толчком отчаяния, коротким толчком, на который через полминуты уже не было
бы ни рассудка, ни сил. -- В лагерь пригнали очередной эшелон и загрузили
его снарядами. Вот идёт вдоль поезда сержант конвоя, а на несколько вагонов
от него отстал железнодорожник: сержант, отодвигая дверь каждой краснухи,
уверяется, что там никого нет, задвигает дверь, а железнодорожник ставит
пломбу. И наш злополучный оголодавший доходной анекдотчик5 за спиной
прошедшего сержанта и перед проходящим железнодорожником бросается в вагон
-- ему не легко вскарабкаться, не легко беззвучно двинуть дверью, это
нерасчётливо, это верный провал, он уже жалеет, закрывшись, с перебивами
сердца -- сейчас вернётся сержант и будет бить сапогами, сейчас
железнодорожник крикнет, вот кто-то уже касается двери -- а это ставят
пломбу!.. (Я так думаю от себя: а вдруг добрый железнодорожник? и видел и --
не видел?..) Эшелон уходит за зону. Эшелон идёт на фронт. Беглец не
готовился, у него ни кусочка хлеба, он за трое суток наверняка умрёт в этом
движущемся добровольном карцере, до фронта он не доедет, да и не нужен фронт
ему. Что делать? Как же спастись теперь? Он видит, что снарядные ящики
обтянуты железной лентой. Голыми беззащитными руками он рвет эту ленту и
пилит ею пол вагона, на месте свободном от ящиков. Это невозможно для
старика? А умереть возможно? А откроют, поймают -- возможно? Еще приделаны к
ящикам верёвочные петли для переноски. Он отрезает их и из них же сплетает
подобные петли, но длинные, и привязывает их так, чтоб они свисали под вагон
в прорезанный лаз. Как он истощен! как не слушаются его израненные руки! как
дорого ему обходится рассказанный анекдотик! Он не ждет станции, а осторожно
спускается в лаз на ходу, и ложится обеими ногами в одну петлю (к хвосту
поезда), плечами в другую. Поезд идёт, и беглец висит, покачиваясь. Скорость
уменьшилась, вот он решается и сбрасывает ноги, ноги волочатся -- и
стягивают его всего. Номер смертный, цирковой -- но ведь телеграммою могут
поезд нагнать и обыскать вагоны, ведь в зоне его хватились. Не изогнуться,
не подброситься! -- он прилегает к шпалам. Он закрыл глаза, готовый к
смерти. Учащенный хлопающий стук последних вагонов -- и вдруг милая тишина.
Беглец открыл глаза, перевалился: только красный огонёк уходящего поезда!
Свобода!
Но еще не спасение. Свобода-то свобода, но ни документов, ни денег,
лагерные лохмотья на нём, и он обречён. Распухший и оборванный, кое-как он
добрался до станции, тут смешался с пришедшим ленинградским эшелоном:
эвакуированных полумертвецов водили за руки и на станции кормили горячим. Но
и это б еще его не спасло, -- а нашел он в эшелоне своего умирающего друга и
взял его документы, а всё прошлое его он знал. Их всех отправили под
Саратов, и несколько лет, до послевоенных, он прожил там на птицеферме.
Потом его взяла тоска по дочери, и он отправился искать её. Он искал её в
Нальчике, в Армавире, а нашел в Ужгороде. За это время она вышла замуж за
пограничника. Она считала отца благополучно-мёртвым и вот теперь со страхом
и омерзением выслушала его рассказ. Уже вполне благочестивая в
гражданственности, она всё-таки сохранила и позорные пережитки
родственности, и не донесла на отца, а только прогнала его с порога. --
Больше никого не осталось близких у старика, он жил бессмысленно, кочуя из
города в город. Он стал наркоманом, в Баку накурился как-то анаши, был
подобран скорой помощью и в окуре назвал свою верную фамилию, а очнувшись --
ту, под которой жил. Больница была наша, советская, она не могла лечить, не
установив личности, вызван был товарищ из госбезопасности -- и в 1952 году,
через 10 лет после побега, старик получил 25 лет. (Это и дало ему счастливую
возможность рассказать о себе в камерах и вот теперь попасть в историю.)
Иногда последующая жизнь удачливого беглеца бывает драматичнее самого
побега. Так было, пожалуй, у Сергея Андреевича Чеботарева, уже не раз
названного в этой книге. С 1914 года он был служащий КВЖД, с февраля 1917 --
член партии большевиков. В 1929-м во время КВЖД`инского конфликта он сидел в
китайской тюрьме, в 1931 с женой Еленой Прокофьевной и сыновьями Геннадием и
Виктором вернулись на родину. Здесь всё шло по-отечественному: через
несколько дней сам он был арестован, жена сошла с ума, сыновей отдали в
разные детдома и против воли присвоили им чужие отчества и фамилии, хотя они
хорошо помнили свои и отбивались. Чеботареву дальневосточная тройка ОГПУ
(вот и еще тройка!) пала сперва по неопытности всего три года, но вскоре он
снова был взят, пытан и пересужден на 10 лет без права переписки (ибо о чём
же ему теперь писать?) и даже с содержанием под усиленной стражей в
революционные праздничные дни. Это устрожение приговора неожиданно помогло
ему. С 1934 года он был в КарЛаге, строил дорогу на Моинты, там на майские
праздники 1936 года заключили его в штрафной изолятор и к ним же на равных
правах бросили вольного Чупина Автонома Васильевича. Пьян ли он был или
трезв, но Чеботарев сумел у него утянуть просроченное на шесть месяцев
трехмесячное удостоверение, выданное сельсоветом. Это удостоверение как
будто обязывало его бежать! Уже 8 мая Чеботарев ушел с моинтинского
лагпункта, весь в вольной одежде, ни тряпки лагерной на себе не имея, и с
двумя поллитровыми бутылками в карманах, как носят пьяницы, только была то
не водка, а вода. Сперва тянулась солончаковая степь. Два раза он попадался
в руки казахам, ехавшим на строительство железной дороги, но, немного зная
казахский язык, "играл на их религиозном чувстве, и они меня отпускали".6 На
западном краю Балхаша его задержал оперпост Карлага. Взяв документ, спросили
по памяти все сведения о себе и о родственниках, мнимый Чупин отвечал точно.
Тут опять случай (а без случаев, наверно, и ловят) -- вошел в землянку
старший опергруппы, и Чупин опередил его: "Хо! Николай, здорово, узнаешь?"
(Счёт на доли секунды, на морщинки лица, состязание зрительных памятей: я-то
узнал, но пропал, если узнаешь ты!) "Нет, не узнаю." "Ну как же! В поезде
вместе ехали! Фамилия твоя -- Найденов, ты рассказывал, как в Свердловске на
вокзале с Олей встретился -- в одно купе попали и оттуда поженились". Всё
верно, Найденов сражен; закурили и отпускают беглеца. (О, голубые! Недаром
вас учат молчать! Не должны вы болеть человеческим чувством открытости.
Рассказано-то было не в вагоне, а на командировке Древопитомник КарЛага
всего год назад, рассказано заключённым, просто так вот сдуру, и не
запомнишь их всех по морде, кто тебя слушал. А и в вагоне, наверно,
рассказывать любил, да не в одном, история-то поездная! -- на это и была
дерзкая ставка Чеботарева!). Ликуя, шел Чупин дальше, большаком на станцию
Чу, мимо озера к югу. Он больше шел ночами, от каждых автомобильных фар
шарахаясь в камыши, дни перелёживал в них (там -- джунгли камышевые).
Оперативников становилось пореже, в те места тогда еще не закинул свои
метастазы Архипелаг.7 Был с ним хлеб и сахар, он тянул их, а пять суток шел
совсем без воды. Километров через двести дошел он до станции и уехал.
И начались годы вольной -- нет, затравленной жизни, потому что не
рисковал он хорошо устраиваться и задерживаться на одном месте. В том же
самом году, через несколько месяцев, он во Фрунзе в городском саду встретил
своего лагерного кума! -- но бегло это было, веселье, музыка, девушки, и кум
не успел узнать. Пришлось бросать найденную работу (старший бухгалтер
допытался и догадался о срочных причинах -- но сам оказался старым
соловчанином), гнать куда-то дальше. Сперва Чеботарев не рисковал искать
семью, потом придумал -- как. Он написал в Уфу двоюродной сестре: где Лена с
детьми? догадайся, кто тебе пишет, ей пока не сообщай. И обратный адрес --
какая-то станция Зирабулак, какой-то Чупин. Сестра ответила: дети потеряны,
жена в Новосибирске. Тогда Чеботарев послал её съездить в Новосибирск и
только с глазу на глаз рассказать, что муж объявился и хочет прислать ей
денег. Сестра съездила; теперь пишет сама жена: была в психиатрической
больнице, сейчас паспорт утерян, три месяца принудработ, и до востребования
денег получить не могу. Выскакивает сердце: надо поехать! И даёт муж
безумную телеграмму: встречай! поезд No., вагон No.... Беззащитно наше
сердце против чувств, но, слава Богу, не загорожено и от предчувствий. В
пути так разбирают его эти предчувствия, что за две станции до Новосибирска
он слезает и доезжает попутной машиной. Вещи сдав в камеру хранения,
отчаянно идет по адресу жены. Стучит! Дверь подаётся, в доме никого (первое
совпадение, враждебное: квартирохозяин сутки дежурил предупредить его о
засаде -- но в эти минуты вышел по воду!). Идёт дальше. Нет и жены. На
кровати лежит укрытый шинелью чекист и сильно храпит (совпадение второе,
благоприятное!). Чеботарев убегает. Тут окликает его хозяин -- его знакомый
по КВЖД, еще уцелевший. Оказывается, зять его -- оперативник, сам принёс
домой телеграмму и тряс ею перед глазами жены Чеботарева: вот твой мерзавец,
сам к нам едет в руки! Ходили к поезду -- не встретили, второй оперативник
пока ушел, этот лег отдохнуть. Всё же вызвал Чеботарев жену, на машине
проехали несколько станций, там сели на поезд в Узбекистан. В Ленинабаде
снова зарегистрировались! -- то есть, не разводясь с Чеботаревым, она теперь
вышла замуж за Чупина! Но вместе жить не решились. Во все концы слали от её
имени заявления о розыске детей -- бесполезно. И вот такая розная и
загнанная жизнь была у них до войны. -- В 41-м Чупин был мобилизован, был
радистом в 61-й кав. дивизии. Имел неосторожность при других бойцах назвать
папиросы и спички по-китайски, в шутку. Ну, в какой нормальной стране это
вызовет подозрение -- что человек знает какие-то иностранные слова? У нас
вызвало, и стукачи -- вот они. И политрук Соколов, опер 219-го кавполка уже
через час допрашивал его: "Откуда вы знаете китайский язык?" Чупин: только
эти два слова. "Вы не служили на КВЖД?" (служить заграницей -- это сразу как
тяжелый грех!) Подсылал к нему опер и стукачей, не выведали. Так для своего
спокойствия всё же посадили его по 58-10:
-- не верил в сводки Информбюро;
-- говорил, что у немцев техники больше (как будто глазами не видели
все).
Не в лоб, так в голову!.. Трибунал. РАССТРЕЛ! И так уже осточертела
Чеботареву жизнь в отечестве, что НЕ ПОДАВАЛ он просьбы о помиловании. А
рабочие руки были государству нужны, вот 10 и 5 намордника. Снова в "доме
родном"... Отсидел (при зачётах) девять лет.
И вот еще случай. Однажды в лагере другой зэк, Н. Ф-в, отозвал его на
дальний угол верхних нар и там тихо спросил: "Тебя как зовут?" "Автоном
Васильч" -- "А какой ты области урожак?" -- "Тюменской". -- "А района?.. а
сельсовета?.." Всё точно отвечал Чеботарёв-Чупин, и услышал: "Всё ты врешь.
Я с Автономом Чупиным на одном паровозе пять лет работал, я его знаю как
себя. Это не ты у него, часом, документы спёр в 36-м году в мае?" Вот еще
какой подводный якорь может пропороть живот беглецу! Какому романисту
поверили бы, придумай он такую встречу! К этому времени Чеботарев опять
хотел жить и крепко пожал руку доброму человеку, когда тот сказал: "Не бось,
к куму я не пойду, не сука!"
И так отбыл Чеботарев второй срок как Чупин. Но на беду последний
лагерь его был -- особо засекреченный, из той группы строек атомных --
Москва-10, Тура-38, Свердловск-39, Челябинск-40. Они работали на разделении
ураново-радиевых руд, стройка шла по планам Курчатова, начальник стройки
генерал-лейтенант Ткаченко подчинялся только Сталину и Берия. От каждого
зэка обновляли ежеквартально подпись "о неразглашении". Но это всё б еще не
беда, а беда то, что освободившихся не отпускали домой. "Освобожденных",
отправили их большую группу в сентябре 1950 года -- на Колыму! Только там
освободили от конвоя и объявили особо-опасным спецконтингентом! -- за то
опасным, что они помогли атомную бомбу сделать! (Ну, как угнаться это всё
описать? ведь это главы и главы нужны!) Таких разбросали по Колыме десятки
тысяч!! (Листайте конституцию! листайте кодексы! -- что там написано про
спецконтингент??)
Зато хоть жену он теперь мог вызвать! Она приехала к нему на прииск
Мальдьяк. И отсюда опять они запрашивали о сыновьях -- и ответы были: "нет",
"не числятся".
Свалился Сталин с копыт -- и уехали старики с Колымы на Кавказ -- греть
кости. Теплело в воздухе, хоть и медленно. И в 1959 году сын их Виктор,
киевский слесарь, решился скинуть с себя ненавистную фамилию и объявиться
сыном врага народа Чеботарева! И через год нашли его родители! Теперь забота
встала у отца -- вернуться самому в Чеботаревых (трижды реабилитированный,
он уже за побег не отвечал). Объявился и он, оттиски пальцев послали в
Москву для сличения. Лишь тогда успокоился старик, когда всем троим выписали
паспорта на Чеботаревых, и невестка стала Чеботарева. Только еще через
несколько лет он пишет мне, что уже раскаиваются, что нашли Виктора: честит
отца преступником, виновником своих злоключений, на справки о реабилитации
машет: "филькина грамота!"8 А старший сын Геннадий так и пропал.
picture: Семья Чеботаревых
Из рассказанных случаев видно, что и побег удавшийся еще совсем не даёт
свободы, а жизнь постоянно угнетенную и угрожаемую. Кое-кем из беглецов это
хорошо понималось -- теми, кто в лагерях успел от отчизны отпасть
политически; и теми, кто живёт по неосмысленному безграмотному принципу:
просто жить! И не вовсе редки среди беглецов были такие (на провал
готовившие ответ: "Мы бежали в ЦК просить разобраться!"), которые цель имели
уйти на Запад и только такой побег считали завершенным.
Об этих побегах всего трудней рассказать. Те, кто не дошли -- в сырой
земле. Те, кто пойманы снова -- молчат. Те, кто ушли -- может быть
объявились на Западе, а может быть из-за кого-то оставшихся тут -- снова
молчат. Ходили слухи, что на Чукотке захватили зэки самолёт и всемером
улетели на Аляску. Но, думаю: только пробовали захватить, да сорвалось.
Все эти случаи еще долго будут томиться в закрыве, и стареть, и
ненужными делаться, как эта рукопись, как всё правдивое, что пишется в нашей
стране.
Вот один такой случай, и опять не удержала людская память имени
геройского беглеца. Он был из Одессы, по гражданской специальности --
инженер-механик, в армии -- капитан. Он кончил войну в Австрии и служил в
оккупационных войсках в Вене. В 1948 году по доносу был арестован, получил
58-ю и, как тогда уже завели, 25 лет. Отправлен был в Сибирь, на лагпункт в
300 километрах от Тайшета, то есть далеко от главной сибирской магистрали.
Очень скоро стал доходить на лесоповале. Но сохранялась еще у него воля
бороться за жизнь и память о Вене! И оттуда -- ОТТУДА! -- он сумел убежать в
Вену! Невероятно!
Их лесоповальный участок ограничивала просека, просматриваемая с малых
вышек. В избранный день он имел на работе с собой пайку хлеба. Повалил
поперек просеки пушистую ель и под ветками её пополз к макушке. На всю
просеку её не доставало, но, продолжая ползти, он счастливо ушел. С собой он
унёс и топор. Это было летом. Он пробирался тайгой по бурелому, идти было
очень трудно, зато никого не встречал целый месяц. Завязав рукава и ворот
рубашки, он ловил рыбу, ел её сырой. Собирал кедровые орехи, грибы и ягоды.
Полумёртвым, он всё же долез до сибирской магистрали и счастливо уснул в
стогу сена. Очнулся от голосов: вилами брали сено и уже обнаружили его. Он
был измотан, не готов ни убегать, ни бороться. И сказал: "Что ж, берите,
выдавайте, я беглец." То были железнодорожный обходчик и его жена. Обходчик
сказал: "Да мы ж русские люди. Только сиди, не показывайся". Ушли. Но беглец
не поверил им: они ведь -- советские, они должны донести. И пополз к лесу. С
краю леса он следил и увидел, как обходчик вернулся, принёс одежду и еду. --
С вечера беглец пошел вдоль линии и на лесном полустанке сел на товарняк, к
утру соскочил -- и на день ушел в лес. Ночь за ночью он так продвигался, а
когда стал покрепче, то и на каждой остановке сходил -- перепрятывался в
зелени или шел вперёд, обгоняя поезд, а там прыгал на ходу. Так десятки раз
он рисковал потерять руку, ногу, голову. (Это всё он расхлёбывал несколько
лёгких скольжений пера доносчика...) Но как-то перед Уралом он изменил
своему правилу и на платформе с брёвнами заснул. Его ударили ногой и светили
фонарём в лицо: "Документы!" -- "Сейчас". Приподнялся и ударом сбил
охранника с высоты, сам же спрыгнул в другую сторону -- и попал на голову
другому охраннику! -- сбил с ног и того и успел уйти под соседние эшелоны.
Сел за станцией, на ходу. -- Свердловск он решил обходить со стороны, в
окрестностях его грабанул торговую палатку, взял там одежды, надел на себя
три костюма, набрал еды. На какой-то станции продал один костюм и купил
билет Челябинск-Орск-Средняя Азия. Нет, он знал, куда едет -- в Вену! -- но
надо было обшерститься и чтобы перестали его искать. Туркмен, предколхоза,
встретил его на базаре и без документов взял к себе в колхоз. И руки
оправдали звание механика, он чинил колхозу все машины. Через несколько
месяцев он рассчитался и поехал в Красноводск, приграничной линией. На
перегоне после Маров шел патруль, проверяя документы. Тогда наш механик
вышел на площадку, открыл дверь, повис на окне уборной (через забеленное
стекло изнутри его видеть не могли), и только самый носок одной ноги остался
для упора и для возврата на ступеньке. В раме двери в углу один носок
ботинка патруль не заметил и прошел в следующий вагон. Так миновал страшный
момент. Благополучно переехав Каспий, беглец сел на поезд Баку-Шепетовка, а
оттуда подался в Карпаты. Через горную границу глухим крутым лесистым местом
он переходил очень осмотрительно -- и всё-таки пограничники перехватили его!
Сколько надо было жертвовать, страдать, изобретать и силиться от самого
сибирского лагпункта, от этой поваленной первой ёлочки -- и при самом конце
в один миг всё рухнуло!.. И как там, в стогу у Тайшета, покинули его силы,
он не мог больше ни сопротивляться, ни лгать, и с последней яростью только
крикнул: "Берите, палачи! Берите, ваша сила!" -- "Кто такой?" -- "Беглец! Из
лагеря! Берите!" Но пограничники вели себя как то странно: они завязали ему
глаза, привели в землянку, там развязали, снова допрашивали -- и вдруг
выяснилось: свои! бендеровцы! (Фи! фи! -- морщатся образованные читатели и
машут на меня руками: "Ну, и персонажи вы выбрали, если бендеровцы ему --
свои! Хорошенький фрукт!" Разведу руками и я: какой есть. Какой бежал. Каким
его лагерь сделал. Они ведь, лагерники, я вам скажу, они живут по свинскому
принципу: "бытие определяет сознание", а не по газетам. Для лагерника те и
свои, с кем он вместе мучился в лагере. Те для него и чужие, кто спускает на
него ищеек. Несознательность!) Обнялись! У бендеровцев еще были тогда ходы
через границу, и они его мягко перевели.
И вот он снова был в Вене! -- но уже в американском секторе. И
подчиняясь всё тому же завлекающему материалистическому принципу, никак не
забывая свой кровавый смертный лагерь, он уже не искал работы
инженера-механика, а пошел к американским властям душу отвести. И стал
работать кем-то у них.
Но! -- человеческое свойство: минует опасность -- расслабляется и наша
настороженность. Он надумал отправить деньги родителям в Одессу, для этого
надо было обменять доллары на советские деньги. Какой-то еврей-коммерсант
пригласил его менять к себе на квартиру в советскую зону Вены. Туда и сюда
непрерывно сновали люди, мало различая зоны. А ему было никак нельзя
переходить! Он перешел -- и на квартире менялы был взят.
Вполне русская история о том, как сверхчеловеческие усилия
нанизываются, нанизываются и пропиваются за стаканом водки.
Приговоренный к расстрелу, в камере берлинской советской тюрьмы он всё
это рассказал другому офицеру и инженеру -- Аникину. Этот Аникин к тому
времени уже побывал и в немецком плену, и умирал в Бухенвальде, и освобожден
был американцами, и вывезен в советскую зону Германии, оставлен там временно
для демонтирования заводов, и бежал в ФРГ, под Мюнхеном строил
гидроэлектростанцию, и оттуда выкраден советской разведкой (ослепили фарами,
втолкнули в автомобиль) -- и для чего всё это? Чтобы выслушать рассказ
одесского механика и сохранить его нам? Чтобы затем два раза бесплодно
бежать в Экибастузе (о нём еще будет в части V)? И потом на штрафном
известковом заводе быть убитым?
Вот предначертания! вот изломы судьбы! И как же нам разглядеть смысл
отдельной человеческой жизни?..
Мы не рассказали еще о групповых побегах, а и таких было много.
Говорят, в 1956 г. целый лагерёк бежал, под Мончегорском.
История всех побегов с Архипелага была бы перечнем невпрочёт и
невперелист. И даже тот, кто писал бы книгу только о побегах, поберег бы
читателя и себя, стал бы опускать их сотнями.
1 ЦГАОР, ф. 393, оп. 84, д. 4, л. 68
2 И теперь он наивно добивается (для пенсии), чтоб его заболевание
признали п═р═о═ф═е═с═с═и═о═н═а═л═ь═н═ы═м. Уж куда, кажется, профессиональнее и для арестанта и для конвоя! -- а не признают...
3 И всё главней становится она в новейшее, уже хрущевское время. См. "Мои показания" -- Анатолий Марченко.
4 Открылось это так: попался по другому делу его сопобежник. По пальцам
установили его подлинную личность. Так выяснилось, что беглецы не погибли,
как предполагалось. Стали искать и Кузикова. Для этого на его родине
осторожно выспрашивали, выслеживали родных -- и по цепочке родственников
добрались до него. И на всё это не жалели сил и времени через 17 лет!
5 Всё было точно так, но его фамилия не сохранилась.
6 Всё-таки и атеисту религия не без пользы! Я утверждал, что ортодоксы не бегут. Чеботарев им и не был. А не вовсе ж без материализма. У казахов же, я думаю, еще горяча была память о буденовском подавлении 1930 года, потому они и миловали. В 1950 году так не будет.
7 Но вскоре была туда корейская ссылка, потом и немецкая, потом и всех наций. Через 17 лет в то место попал и я.
8 А вот и замолк старик. Боюсь бы -- не умер.
www.kulichki.com
viperson.ru