Как кусок тухлого мяса зловонен не только по поверхности своей, но и
окружен еще молекулярным зловонным облаком, так и каждый остров Архипелага
создаёт и поддерживает вокруг себя зловонную зону. Эта зона, более охватная,
чем сам Архипелаг, -- зона посредническая, передаточная между малой зоной
каждого отдельного острова -- и Большой Зоной всей страны.
Всё, что рождается самого заразного в Архипелаге -- в людских
отношениях, нравах, взглядах и языке, по всеобщему в мире закону проникания
через растительные и животные перегородки -- просачивается сперва в эту
передаточную зону, а потом уже расходится и по всей стране. Именно здесь, в
передаточной зоне, сами собой проверяются и отбираются элементы лагерной
идеологии и культуры -- достойные войти в культуру общегосударственную. И
когда лагерные выражения звенят в коридорах нового здания МГУ, или столичная
независимая женщина выносит вполне лагерное суждение о сути жизни -- не
удивляйтесь: это достигло сюда через передаточную зону, через прилагерный
мир.
Пока власть пыталась (а может быть и не пыталась) перевоспитать
заключённых через лозунги, культурно-воспитательную часть, почтовую цензуру
и оперуполномоченных -- заключённые быстрее перевоспитали всю страну
посредством прилагерного мира. Блатное миропонимание, сперва подчинив
Архипелаг, легко перекинулось дальше и захватило всесоюзный идеологический
рынок, пустующий без идеологии более сильной. Лагерная хватка, жестокость
людских отношений, броня бесчувствия на сердце, враждебность всякой
добросовестной работе -- всё это без труда покорило прилагерный мир, а затем
и глубоко отразилось на всей воле.
Так Архипелаг мстит Союзу за своё создание.
Так никакая жестокость не проходит нам даром.
Так дорого платим мы всегда, гоняясь за тем, что подешевле.
___
Перечислять эти места, местечки и посёлки -- почти то же, что повторять
географию Архипелага. Ни одна лагерная зона не может существовать сама по
себе -- близ неё должен быть посёлок вольных. Иногда этот посёлок при
каком-нибудь временном лесоповальном лагпункте простоит несколько лет -- и
вместе с лагерем исчезнет. Иногда он вкоренится, получит имя, поселковый
совет, подъездную дорогу -- и останется навсегда. А иногда из этих посёлков
вырастают знаменитые города -- такие как Магадан, Дудинка, Игарка,
Темир-Тау, Балхаш, Джезказган, Ангрен, Тайшет, Братск, Сов. Гавань. Посёлки
эти гноятся не только на диких отшибах, но и в самом туловище России у
донецких и тульских шахт, близ торфоразработок, близ сельскохозяйственных
лагерей. Иногда заражены и относятся к прилагерному миру целые районы, как
Таншаевский. А когда лагерь впрыснут в тело большого города, даже самой
Москвы -- прилагерный мир тоже существует, но не особым посёлком, а теми
отдельными людьми, которые ежевечерне растекаются от него троллейбусами и
автобусами и ежеутренне стягиваются к нему опять (передача заразы вовне в
этом случае идёт ускоренно. )
Еще есть такие городки как Кизел (на пермской горнозаводской ветке);
они начали жить до всякого Архипелага, но затем оказались в окружении
множества лагерей -- и так превратились в одну из провинциальных столиц
Архипелага. Такой город весь дышит лагерным окружением, офицеры-лагерщики и
группы солдат охраны ходят и ездят по нему густо, как оккупанты; лагерное
управление -- главное учреждение города; телефонная сеть -- не городская, а
лагерная; маршруты автобусов все ведут из центра города в лагеря; все жители
кормятся от лагерей.
Из таких провинциальных столиц Архипелага крупнейшая -- Караганда. Она
создана и наполнена ссыльными и бывшими заключёнными, так что старому зэку
по улице и пройти нельзя, чтобы то и дело не встречать знакомых. В ней --
несколько лагерных управлений. И как песок морской рассыпано вокруг неё
лагпунктов.
Кто же живёт в прилагерном мире? 1) Коренные местные жители (их может и
не быть); 2) ВОхра -- военизированная охрана; 3) Лагерные офицеры и их
семьи; 4) Надзиратели с семьями (надзиратели, в отличие от охраны, всегда
живут по-домашнему, даже когда числятся на военной службе); 5) Бывшие зэки
(освободившиеся из этого или соседнего лагеря);1 6) Разные ущемленные --
полурепрессированные, с "нечистыми" паспортами. (Они, как бывшие зэки, живут
здесь не по доброй воле, а по заклятью: им если и не указана прямо эта
точка, как ссыльным, то во всяком месте им будет хуже с работой и жильём, а
может быть и совсем доить не дадут.); 7) Производственное начальство. Это --
люди высокопоставленные, всего несколько человек на большой посёлок. (Иногда
их тоже может не быть); 8) Собственно вольняшки, всё наброд да приволока --
разные приблудные, пропащие и приехавшие на лихие заработки. Ведь в этих
далёких гиблых местах можно работать втрое хуже, чем в метрополии, и
получать вчетверо бо`льшую зарплату: за полярность, за удалённость, за
неудобства, да еще приписывая себе труд заключённых. К тому ж многие
стягиваются сюда по вербовке, по договорам и еще получают подъёмные. Для
тех, кто умеет мыть золото из производственных нарядов, прилагерный мир --
Клондайк. Сюда тянутся с поддельными дипломами, сюда приезжают авантюристы,
проходимцы, рвачи. Выгодно ехать сюда тем, кому нужна бесплатно чужая голова
(полуграмотному геологу геологи-зэки и проведут полевые наблюдения, и
обработают их, и выводы сделают, а он потом хоть диссертацию защищай в
метрополии). Сюда забрасывает неудачников и просто горьких пьяниц. Сюда
приезжают после крушения семей или скрываясь от алиментов. Ещё бывают здесь
молодые выпускники техникумов, кому не удалось при распределении
благополучно славировать. Но с первого дня приезда сюда они начинают рваться
назад в цивилизованный мир, и кому не удаётся это за год, то уже за два
обязательно. А есть среди вольняшек и совсем другой разряд: уже пожилых, уже
десятки лет живущих в прилагерном мире и так придышавшихся к нему, что
другого мира, слаще, -- им не надо. Закрывается их лагерь, или перестаёт
начальство платить им, сколько они требуют -- они уезжают, но непременно в
другую такую же прилагерную зону, иначе они жить не могут. Таков был Василий
Аксентьевич Фролов, великий пьяница, жулик, и "знатный мастер литья", о
котором здесь много можно было бы рассказать, да уж он у меня описан. Не
имея никакого диплома, а мастерство своё последнее пропив, он меньше 5000 в
месяц дохрущевскими деньгами не получал.
В самом общем смысле слово вольняшка значит -- всякий вольный, то есть
еще не посаженный или уже освобожденный гражданин Советского Союза, стало
быть и всякий гражданин прилагерного мира. Но чаще это слово употребляется
на Архипелаге в узком смысле: вольняшка -- это тот вольный, кто работает в
одной производственной зоне с заключёнными. Поэтому приходящие туда работать
из группы (1), (5) и (6) -- тоже вольняшки.
Вольняшек берут прорабами, десятниками, мастерами, зав. складами,
нормировщиками. Еще берут их на те должности, где использование заключённых
сильно бы затруднило конвоирование: шофёрами, возчиками, экспедиторами,
трактористами, экскаваторщиками, скреперистами, линейными электриками,
ночными кочегарами.
Эти вольняшки второго разряда, простые работяги, как и зэки, тотчас и
запросто сдруживались с нами, и делали всё, что запрещалось лагерным режимом
и уголовным законом: охотно бросали письма зэков в вольные почтовые ящики
посёлка; носильные вещи, замотанные зэками в лагере, продавали на вольной
толкучке, вырученные за то деньги брали себе, а зэкам несли чего-нибудь
пожрать; вместе с зэками разворовывали также и производство; вносили или
ввозили в производственную зону водку (при строгом осмотре на вахте --
пузырьки с засмоленными горлышками спускали в бензобаки автомашин).2
А там, где можно было работу заключённых записать на вольных (не
брезговали и на самих себя записывать десятники и мастера) -- это делалось
непременно: ведь работа, записанная на заключённого -- пропащая, за неё
денег не заплатят, а дадут пайку хлеба. Так в некарточные времена был смысл
закрыть наряд зэку лишь кое-как, чтоб неприятностей не было, а работу
переписать на вольного. Получив за неё деньги, вольняшка и сам ел-пил и
зэков своих подкармливал.3
Так в общем отношения зэков с вольняшками нельзя назвать враждебными, а
скорее дружественными. К тому ж эти потерянные, полупьяные, разоренные люди
живей прислушивались к чужому горю, были способны внять беде посаженного и
несправедливости его посадки. На что по должности закрывали глаза офицеры,
надзор и охрана, на то открыты были глаза непредвзятого человека.
Сложней были отношения зэков с десятниками и мастерами. Как "командиры
производства", они поставлены были давить заключённых и погонять. Но с них
спрашивали и ход самого производства, а его не всегда можно было вести в
прямой вражде с зэками: не всё достигается палкой и голодом, что-то надо и
по доброму согласию, и по склонности и по догадке. Только те десятники были
успешливы, кто ладил с бригадирами и лучшими мастерами из заключённых.
Сами-то десятники бывали мало того что пьяницы, что расслаблены и отравлены
постоянным использованием рабского труда, но и неграмотны, совсем не знали
своего производства или знали дурно, и оттого еще сильней зависели от
бригадиров.
И как же интересно тут сплетались иногда русские судьбы! Вот пришел
перед праздником напьяне` плотницкий десятник Федор Иванович Муравлев и
бригадиру маляров Синебрюхову, отличному мастеру, серьёзному, стойкому
парню, сидящему уже десятый год, открывается:
-- Что? сидишь, кулацкий сынок? Твой отец всё землю пахал да коров
набирал -- думал в царство небесное взять. И где он теперь? В ссылке умер? И
тебя посадил? Не-ет, мой отец был поумней: он сызмалетства всё дочиста
пропивал, изба голая, в колхоз и курицы не сдал, потому что нет ничего -- и
сразу бригадир. И я за ним водку пью, горя не знаю.
И получалось, что он прав: Синебрюхову после срока в ссылку ехать, а
Муравлев -- председатель месткома строительства.
Правда, от этого председателя месткома и десятника прораб Буслов не
знал, как и избавиться (избавиться невозможно: нанимает их отдел кадров, а
не прораб, отдел же кадров по симпатии подбирает частенько бездельников или
дураков). За все материалы и фонд заработной платы прораб отвечает своим
карманом, а Муравлев то по неграмотности, а то и по простодушию (он совсем
не вредный парень, да бригадиры ж ему за то еще и подносят) транжирит этот
самый фонд, подписывает непродуманные наряды (заполняют их бригадиры сами),
принимает дурно-сделанную работу, а потом надо ломать и делать заново. И
Буслов рад был бы такого десятника заменить на инженера-зэка, работающего с
киркой, но из бдительности не велит отдел кадров.
-- Ну, вот говори: какой длины балки у тебя сейчас есть на
строительстве, а?
Муравлев вздыхал тяжело:
-- Я пока стесняюсь вам точно сказать...
И чем пьяней был Муравлев, тем дерзее разговаривал он с прорабом. Тогда
прораб надумывал взять его в письменную осаду. Не щадя своего времени, он
начинал писать ему все приказания письменно (копии подшивая в папку).
Приказания эти, разумеется, не выполнялись и росло грозное дело. Но не
терялся и председатель месткома. Он раздобывал половину измятого тетрадного
листика и за полчаса выводил мучительно и коряво:
"довожу довашего сведенье о Том что все механизмы которые имеются для
плотниских работ в не исправном виде тоесть в Плохом состоянии и
исключительно не работают".
Прораб -- это уже иная степень производственного начальства, это для
заключённых -- постоянный пригнёт и постоянный враг. Прораб уже не входит с
бригадирами ни в дружеские отношения, ни в сделки. Он режет их наряды,
разоблачает их тухту (сколько ума хватает) и всегда может наказать бригадира
и любого заключённого через лагерное начальство:
"Начальнику лагпункта лейтенанту товарищу.....
Прошу вас самым строгим образом наказать (желательно -- в карцер, но с
выводом на работу) бригадира бетонщиков з/к Зозулю и десятника з/к
Орачевского за отливку плит толще указанного размера, в чём выразился
перерасход бетона.
Одновременно сообщаю вам, что сего числа при обращении ко мне по поводу
записи объёма работ в наряды, з/к бригадир Алексеев нанёс десятнику товарищу
Тумаркину оскорбление, назвав его ослом. Такое поведение з/к Алексеева,
подрывающего авторитет вольнонаёмного руководства, считаю крайне
нежелательным и даже опасным и прошу принять самые решительные меры вплоть
до отсылки на этап.
Старший прораб Буслов".
Этого Тумаркина в подходящую минуту Буслов и сам называл ослом, но
заключённый бригадир по цене своей достоин был этапа.
Такие записочки посылал Буслов лагерному начальству что ни день. В
лагерных наказаниях он видел высший производственный стимул. Буслов был из
тех производственных начальников, которые вжились в систему ГУЛага и
приноровились, как тут надо действовать. Он так и говорил на совещаниях: "Я
имею длительный опыт работы с зэ-ка` зэ-ка` и не боюсь их угроз прибить,
понимаете ли, кирпичом." Но, жалел он, гулаговские поколения становились не
те. Люди, попавшие в лагерь после войны и после Европы, приходили какие-то
непочтительные. "А вот работать в 37-м году, понимаете ли, было просто
приятно. Например, при входе вольнонаёмного зэ-ка зэ-ка обязательно
вставали". Буслов знал и как обмануть заключённых и как послать на опасные
места, он никогда не щадил ни сил их, ни желудка, ни тем более самолюбия.
Длинноносый, длинноногий, в жёлтых американских полуботинках, полученных
через ЮНРРА для нуждающихся советских граждан, он вечно носился по этажам
строительства, зная, что иначе во всех его углах и закоулках ленивые грязные
существа зэ-ка зэ-ка будут сидеть, лежать, греться, искать вшей и даже
совокупляться, несмотря на разгар короткого десятичасового рабочего дня, а
бригадиры будут толпиться в нормировочной и писать в нарядах тухту.
И изо всех десятников на одного только он полагался отчасти -- на
Федора Васильевича Горшкова. Это был щуплый старичок с растопыренными седыми
усами. Он в строительстве тонко разбирался, знал и свою работу и смежную, а
главное необычное среди вольняшек его свойство было то, что он был искренне
заинтересован в исходе строительства: не карманно, как Буслов (вычтут или
премируют? выругают или похвалят?), а внутренне, как если б строил всё
огромное здание для себя и хотел получше. Пил он тоже осторожно, не теряя из
виду стройки. Но был в нём и крупный недостаток: не прилажен он был к
Архипелагу, не привык держать заключённых в страхе. Он тоже любил ходить по
строительству и доглядывать своими глазами сам, однако он не носился, как
Буслов, не настигал, кто там обманывает, а любил посидеть с плотниками на
балках, с каменщиками на кладке, со штукатурами у растворного ящика и
потолковать. Иногда угощал заключённых конфетами -- это диковинно было нам.
От одной работы он никак не мог отстать и в старости -- от резки стекла.
Всегда у него в кармане был свой алмаз, и если только при нём резали стекло,
он тотчас начинал гудеть, что режут не как надо, отталкивал стекольщиков и
резал сам. Уехал Буслов на месяц в Сочи -- Федор Васильевич его заменял, но
наотрез отказался сесть в его кабинет, оставался в общей комнате десятников.
Всю зиму ходил Горшков в старорусской короткой поддевке. Воротник её
оплешивел, а материал верха держался замечательно. Раговорились об этой
поддевке, что носит её Горшков уже тридцать второй год, не снимая, а до
этого еще сколько-то лет его отец надевал по праздникам -- и так выяснилось,
что отец его Василий Горшков был казённый десятник. Вот тогда и понятно
стало, отчего Федор Васильевич так любит камень, дерево, стекло и краску --
с малолетства он и вырос на постройках. Но хоть десятники тогда назывались
казёнными, а сейчас так не называются -- казёнными-то они стали имено
теперь, а раньше это были -- артисты.
Федор Васильевич и сейчас похваливал старый порядок:
-- Что` теперь прораб? Он же копейки не может переложить из статьи в
статью. А раньше придёт подрядчик к рабочим в субботу: "Ну, ребята, до бани
или после?" Мол, "после, после, дядя!" "Ну, нате вам деньги на баню, а
оттуда в такой-то трактир." Ребята из бани валят гурьбой, а уж он их в
трактире ждет с водкой, закуской, самоваром... Попробуй-ка в понедельник
поработать плохо.
Для нас теперь всё названо и всё известно: это была потогонная система,
бессовестная эксплоатация, игра на низких инстинктах человека. И выпивка с
закуской не стоила того, что выжимали из рабочего на следующей неделе.
А пайка, сырая пайка, выбрасываемая равнодушными руками из окна
хлеборезки -- разве стоила больше?..
___
И вот все эти восемь разрядов вольных жителей варятся и толкутся на
тесном пространстве прилагерного пятачка: от лагеря до леса, от лагеря до
болота, от лагеря до рудника. Восемь разных категорий, разных рангов и
классов -- и всем им надо поместиться в этом засмраженном тесном посёлке,
все они друг другу "товарищи" и в одну школу посылают детей.
Товарищи они такие, что, как святые в облаках, плавают надо всеми
остальными два-три здешних магната (в Экибастузе -- Хищук и Каращук,
директор и главный инженер треста. Фамилий не выдумываю!). А ниже строго
разделяясь, строго соблюдая перегородки, следует начальник лагеря, командир
конвойного дивизиона, другие чины треста, и офицеры лагеря, и офицеры
дивизиона, и где-то директор ОРСа, и где-то директор школы (но не учителя).
Чем выше, тем ревнивее соблюдаются эти перегородки, тем больше значения
имеет, какая баба к какой может пойти полузгать семячки (они не княгини, они
не графини, так тем оглядчивей они следят, чтобы не уронить своего
положения!). О, обречённость жить в этом узком мире вдали от других
чистопоставленных семей, но живущих в удобных просторных городах. Здесь все
вас знают, и вы не можете просто пойти в кино, чтобы себя не уронить, и уж,
конечно, не пойдёте в магазин (тем более, что лучшее и свежее вам принесут
домой). Даже и поросёнка своего держать как будто неприлично: ведь
унизительно жене такого-то кормить его из собственных рук! (Вот почему нужна
прислуга из лагеря.) И в нескольких палатах поселковой больницы как трудно
отделиться от драни и дряни и лежать среди приличных соседей. И детей своих
милых приходится посылать за одну парту с кем?
Но ниже эти разгородки быстро теряют свою резкость и значение, уже нет
придирчивых охотников следить за ними. Ниже -- разряды неизбежно
смешиваются, встречаются, покупают-продают, бегут занять очередь, ссорятся
из-за профсоюзных ёлочных подарков, беспорядочною перемежкою сидят в кино --
и настоящие советские люди и совсем недостойные этого звания.
Духовные центры таких посёлков -- главная Чайная в каком-нибудь
догнивающем бараке, близ которой выстраиваются грузовики и откуда воющие
песни, рыгающие и заплетающие ногами пьяные разбредаются по всему посёлку; и
среди таких же луж и мессива грязи второй духовный центр -- Клуб,
заплёванный семячками, затоптанный сапогами, с засиженной мухами стенгазетой
прошлого года, постоянно бубнящим динамиком над дверью, с матерщиной на
танцах и поножовщиной после киносеанса. Стиль здешних мест -- "не ходи
поздно", и идя с девушкой на танцы, самое верное дело -- положить в перчатку
подкову. (Ну, да и девушки тут такие, что от иной -- семеро парней
разбегутся.)
Этот клуб -- надсада офицерскому сердцу. Естественно, что офицерам
ходить на танцы в такой сарай и среди такой публики -- совершенно
невозможно. Сюда ходят, получив увольнительную, солдаты охраны. Но беда в
том, что молодые бездетные офицерские жены тоже тянутся сюда, и без мужей. И
получается так, что они танцуют с солдатами! -- рядовые солдаты обнимают
спины офицерских жен, а как же завтра на службе ждать от них
беспрекословного подчинения? Ведь это выходит -- на равную ногу, и никакая
армия так не устоит! Не в силах унять своих жен, чтоб не ходили на танцы,
офицеры добиваются запрещения ходить туда солдатам (уж пусть обнимают жен
какие-нибудь грязные вольняшки!). Но так вносится трещина в стройное
политвоспитание солдат: что мы все -- счастливые и равноправные граждане
советского государства, а враги де наши -- за проволокой.
Много таких сложных напряжений глубится в прилагерном мире, много
противоречий между его восемью разрядами. Перемешанные в повседневной жизни
с репрессированными и полурепрессированными, честные советские граждане не
упустят попрекнуть их и поставить на место, особенно если пойдёт о комнате в
новом бараке. А надзиратели, как носящие форму МВД, претендуют быть выше
простых вольных. А еще обязательно есть женщины, попрекаемые всеми за то,
что без них пропали бы одинокие мужики. А еще есть женщины, замыслившие
иметь мужика постоянного. Такие ходят к лагерной вахте, когда знают, что
будет освобождение, и хватают за рукава незнакомых: "Иди ко мне! У меня угол
есть, согрею. Костюм тебе куплю! Ну, куда поедешь? Ведь опять посадят!"
А еще есть над посёлком оперативное наблюдение, есть свой кум, и свои
стукачи, и мотают жилы; кто это принимает письма от зэков и кто это продавал
лагерное обмундирование за углом барака.
И уж конечно меньше, чем где бы то ни было в Союзе, есть у жителей
прилагерного мира ощущение Закона и барачной комнаты своей -- как Крепости.
У одних паспорт помаранный, у других его вовсе нет, третьи сами сидели в
лагере, четвёртые -- члены семьи, и так все эти независимые
расконвоированные граждане еще послушнее, чем заключённые, окрику человека с
винтовкой, еще безропотнее против человека с револьвером. Видя их, они не
вскидывают гордой головы "не имеете права!", а сжимаются и гнутся -- как бы
прошмыгнуть.
И это ощущение бесконтрольной власти штыка и мундира так уверенно реет
над просторами Архипелага со всем его прилагерным миром, так передаётся
каждому, вступающему в этот край, что вольная женщина (П-чина) с девочкой,
летящая красноярской трассой на свидание к мужу в лагерь, по первому
требованию сотрудников МВД в самолёте даёт обшарить, обыскать себя и раздеть
догола девочку. (С тех пор девочка постоянно плакала при виде Голубых).
Но если кто-нибудь скажет теперь, что нет печальнее этих прилагерных
окрестностей и что прилагерный мир -- клоака, мы ответим: кому как.
Вот якут Колодезников за отгон чужого оленя в тайгу получил в 1932 году
три года и, по правилам глубокомысленных перемещений, с родной Колымы был
послан отбывать под Ленинград. Отбыл, и в самом Ленинграде был, и привёз
семье ярких тканей, и всё ж много лет потом жаловался землякам и зэкам,
присланным из Ленинграда:
-- Ох, скучно там у вас! Ох, плохо!..
1 Прошла сталинская эпоха, веяло разными тёплыми и холодными ветрами,
-- а многие бывшие зэки так и не уехали из прилагерного мира, из своих
медвежьих мест, и правильно сделали. Там они хоть полулюди, здесь не были бы
и ими. Они останутся там до смерти, приживутся и дети как коренные.
2 Если вахтеры находили и там, -- то всё же никакого рапорта начальству
не следовало: комсомольцы-охранники вместо того предпочитали трофейную водку
выпить сами.
3 Большая выгода работать в прилагерном мире видна была и на вольняшках
московских лагерей. У нас на Калужской заставе в 1946 году было двое вольных
каменщиков, один штукатур, один маляр. Они числились на нашей стройке,
работать же почти не работали, потому что не могло им строительство выписать
больших денег: надбавок здесь не было, и объемы были все меряные:
оштукатурка одного квадратного метра стоила 32 копейки, и никак невозможно
оценить метр по полтиннику или записать метров в три раза больше, чем есть
их в комнате. Но во-первых наши вольняшки потаскивали со строительства
цемент, краски, олифу и стекло, а во-вторых хорошо отдыхали свой 8-часовой
рабочий день, вечером же и по воскресеньям бросались на главную работу --
левую, частную и тут-то добирали свое. За такой же квадратный метр стены тот
же штукатур брал с частного человека уже не 32 копейки, а червонец, и в
вечер зарабатывал двести рублей!
* Говорил ведь Прохоров: д═е═н═ь═г═и -- о═н═и ═д═в═у═х═э═т═а═ж═н═ы═е
теперь. Какой западный человек может понять "двухэтажные деньги"? Токарь в
войну получал за вычетами 800 рублей в месяц, а хлеб на рынке стоил 140
рублей. Значит, он за м═е═с═я═ц не дорабатывал к карточному пайку и
ш═е═с═т═и ═к═и═л═о═г═р═а═м═м═о═в хлеба -- то есть, он не мог на всю семью принести двести граммов в день! А между тем -- жил... С открытой наглостью
платили рабочим нереальную зарплату и предоставляли изыскивать "второй
этаж". И тот, кто платил нашему штукатуру бешеные деньги за вечер, тоже в
чём-то и где-то добирал свой "второй этаж". Так торжествовала
социалистическая система, да только на бумаге. Прежняя -- живучая, гибкая,
-- не умирала ни от проклятий, ни от прокурорских преследований.
www.kulichki.com
viperson.ru