21 мая 1997
6068

Лишь бы вернуться.

Евгений Рейн

КОНТОРА

Сто лет тому назад в гостинице районной, с палаткою пивной в одно объединенной, мы жили вместе с ним. И рано по утрам будил нас городской районный тарарам. Автобус привозил экскурсию из Пскова, в соседнем номере два дюжих рыболова горланили "Варяг", а местный пионер играл побудку нам на собственный манер. Тогда мы шли к реке и дальше долгим полем в контору, там, где мак сплелся с желтофиолем, и ждали час еще, мусоля "Беломор", мы слышали, как он заходит в коридор. Тогда и нам пора на разные объекты, он знак мне подавал, как член масонской секты. Спускался парк к реке, гудел июль в наливе, в соседних деревнях в ухабах и крапиве гуляла пустота, и только у ларьков стояла очередь из местных мужиков и то в шестом часу... И мы сходились снова, и получали мы бутылку в полседьмого. И возвращались в парк, и шли на дальний берег, и заедали хмель десятком карамелек, и кто-то проплывал на лодке по реке, и кто-то приносил картошку в рюкзаке, и летний пар летел под куполом туманным, и в полночь этот мир казался постоянным. И он мне говорил: "Что было - не беда". И ворон отвечал из мрака: "Никогда". И возвращались мы в свой номер, где портреты двум пьяным дуракам являли пируэты. ...Потом я с ним сидел на пластиковом стуле среди чужой толпы и пил "Напареули", которое привез ему издалека. Теперь уж за окном огромная река впадала в океан, и статуя Свободы качала факелом, подсчитывая годы. Он поднимал стакан. Он надевал пальто. "Вернись", - я говорил. - "Ну, что ты. Ни за что". - "Контору помнишь ты? И коридор в конторе? Он ждет нас по утрам, и в нашем приговоре записано, что срок он сам определит". - "Послушай, я презрел уездный реквизит. Что было, то прошло. Мне хватит и портрета. На все твое нытье я налагаю вето". ...И вот в последний раз мы вышли на канал, и я опять спросил, он снова промолчал. Как Сороть, как Гудзон, волна у ног плескала, расплавила вода два топовых овала, и катерок уплыл... И колокольный бом сказал мне: "Никогда, вдвоем ли, вчетвером, вам больше не сойтись". И ночь пошла на убыль. Венеция цвела сиреневым, что Врубель.

"НАБЕРЕЖНАЯ НЕИСЦЕЛИМЫХ"

Льву Лосеву, с любовью Я сидел со всеми напротив Джудекки, и лагуна выплескивала переливчатую водичку, бормотали флаги, и я вовеки не забуду их сонную перекличку. Голоса Венеции и Византии на флагштоках, поднятых к звездной туче, непонятно-далекие, но родные объясняли мне "Бедекера" лучше: "В этом городе этой ночью знай же: ничего не значит вся жизнь и - мнима, догадайся только о том, что наше обращенье к тебе проплывает мимо".

ПЯТЬДЕСЯТ СЕДЬМОЙ

(Из цикла "Годы") Владивосток. Пятьдесят седьмой. Прибой. Золотой Рог. Бедный изгнанник, за кутерьмой что я увидеть мог? Бегут двухнедельные поезда, перевалив за Урал. Падает огненная звезда, метеорит. Аврал. Хрущев на дачах Политбюро соленое сало ест, и век получает свое тавро, и плачет Двадцатый съезд. А я выхожу на последний перрон, где Тихий кипит океан, ГУЛАГ отправляется в перегон, Хрущев поднимает стакан. У пристани лайнер "Советский Союз" полощет кровавый стяг, младенец, еще никого не боюсь, растерян и сир, и наг. Японское море стоит за кормой, и в кружках синеет спирт, и переселенец, что чумовой, на каменных досках спит. На малахитовых скалах моржи ныряют в пенный прибой, винтовки, "калашниковы" и ножи довольны сами собой. Прожектор встает до Большого Ковша, и радиорубка кричит, и молодая моя душа выстреливает в зенит. Когда трехлинейки бледным огнем плюются в седой туман, перед Камчаткой стоит вверх дном взбаламученный океан. Пять суток не устают винты бурлить холодную соль, и вот, наконец, причал и кранты. Заклинивает буссоль. Дымится Авача, и падает трап, не дремлет НКВД, и гибель охотится на растяп с наколкой на животе. Татуировка синее сна, разлука больше страны, на пальцах табачная желтизна, и водка от сатаны. И женщина бледный помадит рот и в тушь окунает глаз, и череп отбрасывает апперкот отвесно, что ватерпас. Дымится Авачи лубочный ад, в цистернах клокочет нефть. Чего же ты хочешь? Ты сыт и свят и весел, как белый свет. Ты будешь жить еще пятьдесят, а может быть, сотню лет. и через полвека тебя поразят и магнум и арбалет. Трехслойные девочки лягут к ногам, и деньги придут на счет, и в Лондоне Дженифер Маккадам в спальню твою войдет. Возьми свой рюкзак, затяни ремень и закури "Беломор", комета Галлея бросает тень на темя твое в упор. Возьми свой пропуск с чужим гербом, войди в пограничный дым, осядь в ресторации за столом нетрезвым и молодым, глотай свои триста печальных грамм, закусывай балыком, пусть гордость твоя пересилит срам, о чем горевать? О ком? Хоть дьявол призвал тебя на рандеву, архангел летит в головах, забвение скатывается в траву, но к небу восходит прах.

К ПРИСТАНИ

От Горного института мимо лесовозов, через Николаевский мост и потом до канала я опять вдыхаю этот мутный воздух, тот, который выбрал спервоначала. Тот, который ничем уже не заменишь, слаще патоки, выгодней кислорода, хоть в прокуренных легких его все меньше, но остатка хватит для оборота. Надувая кливер и грот свободно, полоща мою бельевую метку, жизнь вернулась на первую пристань, словно однократная кругосветка.

ПРЕДПОСЛЕДНЯЯ НОЧЬ

Предпоследняя ночь над Миланом, перепутанный уличный бред, и февральским исходит туманом низкорослый речной парапет. В этом темном и вязком канале затвердели речные огни. Мы сидим до закрытия в зале, трое, трое... Зато мы одни. Растекается кьянти по рюмкам, холодеет сардинский ликер. Час назад ресторанчик был людным, а теперь он закрыт на запор. Нас хозяйка пока что не гонит, варят кофе и сливки дают, и обидного слова не сронит сам швейцар, наводящий уют. Но допиты последние капли, перерезаны на ночь слова, и в ночном популярном спектакле тяжелеет моя голова. И пора покидать этот зальчик, и пора уезжать навсегда. И лежит недоеденный зайчик, может, лучшая в мире еда.

РЫНОК СТАРЫХ ВЕЩЕЙ У ВАТЕРЛОО

У Ватерлоо в открытом кафе заматерело с кепкою на голове я ожидаю, что мне покажет сегодня сей торг, не покупаю страсть и обман, и восторг. У Ватерлоо тряпок и старых порток выперло горы прямо и наискосок старой посуды, пепельниц и баккара. Сколько причуды! Все же, пора. Вот этот галстук, вот эту кепку и стоп! Все это царство бьет не в бумажник, а в лоб. Кончены вещи, кончены дни и года, как же зловеща вечная эта беда - больше не надо, нет, никому не нужны. Шумное стадо движется вдоль тишины. Кладбище, склеп и венок, я - посторонний, завтра с утра на восток вон, полусонный!

"КЛЮНИ"

Прощай, гарсон, прощай, товарищ! А если так - прощай навек. Ты больше мне не отоваришь мой безобразно бедный чек. Прощай, кафе на перекрестке, кафе по имени "Клюни", где утром шустрые подростки толкались часиков с восьми. И где собаке-лабрадору давали черствый круассан, где днем бывало столько вздору, что дым ходил по волосам. Где кофе было все же кофе, а не помои из Москвы, и где салатом из моркови я баловался, черт возьми. Где я глядел в твои газеты, неугомонный мой Париж. О коем сказано по свету: приедешь - точно угоришь! Я все-таки еще приеду, зайду к тебе, кафе "Клюни". А не приеду, хоть к обеду меня обедом помяни. И ты тогда, мой друг, товарищ, подашь мне свежий круассан, нальешь, а может быть, подаришь вина с наклейкою "Виссан". Я выпью за тебя, мой милый, товарищ, спутник и гарсон, и снова с неподкупной силой войду в парижский зимний сон.

ПОСЛЕДНЯЯ СИГАРЕТА

В ночные колодцы Парижа гляди, сигаретку слюня. А ночь уже стала пожиже в предчувствии нового дня. И небо уже порыжело, но все еще сходит на нет оно до утра, то и дело один открывая секрет. Что ты никогда не увидишь в конце своей доли земной, такой же, не ниже, не выше, такой же, такой, не другой. Что ты никогда не прикуришь от этих горячих небес, а только все будешь и будешь глядеть на светлеющий лес. И лишь разойдутся просветы в начале его тупиков, ты сложишь кульки и пакеты - пошел же, поехал, таков! И все же покуда дымится последний за утро "Житан", тебе остается проститься и сдаться парижским жидам. Они тебе счет подписали, оттиснули нагло печать о том, что не надо в печали, в печали не надо молчать.

ПАНСИОН ДИ РОЗА

В пансионе у сеньоры Розы в городе Мачерата мне не спалось - как это часто бывает, хотелось пить, очень курить хотелось. Но минеральной воды не было в номере, зато сигареты были. Я встал, натянул джинсы и свитер и спустился на лифте в бар за водою.
Никого не было в баре, и только бутылки подсвечивались, да минеральная вода стояла на стойке. Я выпил воды "Иль Бенедетто", закурил "Мальборо-лайт" и вдруг заметил, что подсвеченные бутылки глядят на меня как-то странно - как Гапон, как Судейкин, как Малиновский, как Азеф.
Глядел мне в глаза коньяк "Бахус" и говорил: "Немедленно выпей". Подмигивал коварно коньяк "Метакса". "Чего же ты медлишь?" - хихикало "Чинзано". "Амаретто" само отвинчивало крышку, белые и красные вина таинственно молчали, но в молчании было столько соблазна. И только "Столичная" вела себя откровенно: "Ты из России, кореш, и я из России - выпьем сто грамм, от ста грамм хуже не будет. Вон на стойке карамельки - ими и закусим".
Жирно в темноте блестела автоматическая кофеварка "Эспрессо". Один поворот рычага - и польется кофе - сама жизнь, сам аромат, сама крепость. А я стоял и курил "Мальборо-лайт", последнюю сигарету в пачке.
- Ах вы, Гапоны, Дегаевы, Азефы, Татариновы, Судейкины, Зубатовы, Малиновские, ах вы! Как вам не стыдно? Нельзя ночью лазить по чужим барам. Еще в детстве мама мне это объяснила. А вы как себя ведете, провокаторы, нет на вас эсеров с бомбой, большевиков со смит-и-вессоном!
И тогда они погасли. А может быть вырубились пробки? И я остался в полной темноте, правда, со мной была зиппо-зажигалка. Я повернул колесико, огонек вспыхнул. Все осветилось. Мирно стояли себе бутылки. Какие они Гапоны, Азефы, мне это только показалось. И тут докурилась моя сигаретка, и мне стало скучно. Взял я карамельку с прилавка, выпил еще стакан "Иль Бенедетто" и, посвечивая зажигалкой "зиппо", стал подниматься к себе на четвертый этаж по лестнице пешком, в номер, где мирно спала жена. Было двадцать минут седьмого. Жена постанывала во сне и что-то шептала. Ничего она не знала про бутылки в баре, и снились ей "Коко", "Шанель N 5", "Рив Гош", "Опиум" и "Гуччи".

ФЛОРЕНЦИЯ

Мотоциклисты ревут на ходу холостом. Ланчи и форды ее превращают в содом. Ты предала себя пыли и праху веков, только приехал - и вот я сегодня таков. Я уезжаю, как Дант, ухожу навсегда, пусть выгоняют - какая же это беда? Выпить бы что ли, вон в той подворотне, где Дант, мне объяснили - там нынче пожарный гидрант. Я ведь не он, я и снова приеду сюда, плюньте мне в рожу - не вру, хоть вранье не беда. Лишь бы вернуться и Арно увидеть опять, не повернуться, стоять и глядеть, и молчать. . . .

Я вышел на балкон той сталинской громады, что стала над рекой у самого Кремля. Темнели гаражи, сутулились аркады, туманились вдали московские поля. Как нефтяной фонтан кипел великий город, как танкер, как линкор, входящий в Гибралтар, был грохот дизелей задушен и расколот, на этой высоте он вовсе пропадал. А в комнатах за мной шушукались над спиртом, вдыхали резеду, ломали шоколад. Заканчивался век презренным паразитом и заводил зрачки, как двадцать лет назад. И те, кто прожил здесь под игом Спасской башни, не знали, что сказать, как выронить бокал, кого послать с рублем в московский ряд калашный, как бросить на "орла" чужой империал. Давным-давно они к стене приколотили свои труды и дни, гербы и паспорта, в последнем рандеву сошлись на Пикадилли, вернулись на часок к себе, как господа. Но темная печаль мельчала в узких рюмках, песочные часы остановили ход, и в комнатах былых, чужих и неуютных, смертельный кавардак творил переворот.

http://magazines.russ.ru/arion/1997/4/21.html
Эксклюзив
Exclusive 290х290

Давайте, быть немного мудрыми…II.

07 мая 2026 года
411
Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован