РЯДОМ
Следующим летом она провела рядом с ним, без малого, месяц. Это было самое короткое лето и самое долгое - меньше мгновения и дольше, чем вся её жизнь.
В тот год умер Сталин. О смерти вождя в отряде узнали много позже. Близилась северная весна, работы невпроворот: нужно было успеть вывезти все "пески" на рудные дворы: расчищенные от леса, кустарника и дёрна площадки, расположенные на террасах. Иначе - унесёт ледоходом, смешает с "торфами" дождевыми потоками. Время не ждало. Кто-то всплакнул, кто-то помолчал в задумчивости, сняв шапку. А иные, постреляв глазами по сторонам, сделали то же, что и остальные, закусив усмешку, - снова в работу, засучив рукава.
После долгой зимы - весеннее, летнее солнышко - в великую радость. До той, понятно, поры, пока не грянула жара и не изринулись из сыри комариные тьмы. С солнышком и люди новые наезжали: сезонники, геологи.
То лето началось с беды. Прибыли из Москвы пятеро студентов. Двое парней, три девчонки. Аганина ровня, но такие юные по виду, просто дети. С гитарой: тогда еще никто с гитарами не приезжал, если и объявлялись на базе с инструментом, то с гармошкой, с аккордеоном, бывало. Да вот еще Поля ходила со скрипкой, на которой отчего-то играла все реже. А эти - с гитарой. Играли, пели. Работали, правда, хорошо. Все делали, как это говорят, с огоньком. Уверенно в себе. Но на северных реках лучше быть уверенным в меру. Стали сплавляться по Вилюю без сопровождающего. Мастер еще их предупреждал, человека хотел дать - ну, куда там - самостоятельные! После порогов Кровавого Хана на берег вынесло щепу лодки да остатки скарба.
- Как ты мог?! - кричал начальник на мастера. - Как ты мог их отправить одних?! Ты хоть понимаешь, что ты наделал?! Ты же людей погубил! Детей! У них там отцы, матери - кто перед ними ответит?! Мне, понимаешь, мне придется отвечать! А ты перед судом ответишь!..
Мастер был пожилым, седеющим. Очень тихим. Были у него у самого дети, не было ли? Тихо, бессловесно жил, людьми руководил. Тихо встал, пошел. Ну, пошел себе человек, и пошел. Мало ли? В такие минуты одному захотелось побыть. Видели, что к реке пошел. А потом вдруг - у реки-то нет. И нигде нет. Не стало.
День, другой люди были как не в себе. Тихи и приглушенны, как ушедший седеющий человек. Но третьим днем солнце брызнуло задорно, причалил на ветке старый рыбак Сахсылла, прежде работавший каюром, с рыбой на снизке - на веревке, продернутой через жабры, послушно плыли за плоскодонным суденышком здоровенные осетры. И под добрую уху люди, словно из морока вышли на свет. Заговорили, шутки пошли. Да и мудрый Сахсылла все разумно вдруг объяснил: "Здесь ему тесно стал. Там вольный," - показал он руками на действительно привольные небеса, воды и землю.
Но главное - работа. Работа не давала ни посидеть, ни пригорюниться. Как для геологов, так и для обогатителей в те годы, летний день был, что и для крестьянина: год кормил. Куда больше, чем для крестьянина: партия и правительство ждали и требовали от искателей стратегически важного для страны минерала реальных результатов.
С рудных дворов рабочие возили галечники в тачках на обогатительные фабрики. Были они все, как на подбор: ладные, с налитыми стальными мышцами, один за другим играючи, вприбежку, под звук железных колес о прогибающийся дощаный настил катили впереди себя тачки, вместимостью по два куба - два центнера - каждая. Какой-то особой породы люди! Потребовалась здесь и Васина сила: он был приметным даже в их ряду!
Спустя годы Алмазная увидела спортивный парад. Атлеты делали гимнастические упражнения. Память играла свои шутки и, люди из прошлого, двигающие впереди себя тачки, предстали сказочными исполинами: тайга им была по щиколотку, и головой они цепляли небеса, затмевая солнце, так что разбивались лучи его, образуя свечение, ангельские нимбы. И шли великаны с улыбками на суровых лицах, с крупными каплями скатывающегося пота по щекам, испещренным ранними морщинами. Шествовали по крохотной земле, словно плыли. Такой привиделся парад!
Груды галечника на маленьких обогатительных фабриках перемалывались в истирателях, отсеивалсь в ситах-грохотах, взбивались в отсадочных машинах. Легкая, большая часть песков - "пульпа" - уходила в отходы - в "хвосты". А "концентрат", полученный из тяжелых минералов, просматривался на рентгеновских установках. Ох, как Агане нравилось смотреть в волшебное оконце рентгеновского аппарата: вдруг раз, и вспыхнет, ударит лучом зернышко! "В мире минералов самым ценным.."
И алмазные отсветы эти со временем стали для нее небесными всполохами, воссиявшей далью былого.
В сиянии небесном, в переливах водного блистания и приплыл он. На плоту, под парусом. Под парусами здесь никто не ходил, поэтому широкий белый лепесток на мачте воспринимался не то верхом чудачества, не то сказкой. Нереальность дополнялась еще и тем, что свежеструганное дерево плота сливалось в солнечных отсветах с речной гладью, и терялось из виду. Казалось, человек просто стоит на воде и движется по течению с крестовиной паруса в руке.
Аганя помнила рассказы бабушки о том, как Христос ходил по воде, и даже картинку в ее доме видела, как Он шел, но ничего, кроме удивления, у нее это не вызывало - а ну, пойди-ка, по воде! Но в серпантине памяти Алмазной Андрей так и остался - движущимся по воде, в домотканой льняной рубахе, да еще, выходило, с крестом в руке.
И в следующие мгновения - в памяти этой - рядом с ним объявлялась, словно вынырнувшая и подсевшая рядом со склоненной головой русалка, она, Елена. И делался зримым плот. И парусом оказывались развешанные на крестовине, распластанные поперек для вяления, крупные рыбины...
Хотя также твердо держала память, что Елена Владимировна и Андрей Николаевич прибыли порознь тогда, каждый со своей партией. Но в один день. Так, как сливаются две реки.
Плот появился позже. Его срубил сам Бобков: он был удивительный рукодельник! Аганя помогала ему: так счастлива была, что могла помочь. Когда-то ее мать силком заставляла делать лыко. Местные в их поселке в колхозе работали, а переселенцы, ссыльные, в основном, на сплаве леса. Одни рубили, скатывали вниз по шпалам бревна на коновозке - конь не тащил, а наоборот, удерживал повозку, чтоб не разнесло, не раскатилась по берегу. Другие вязали плоты, третьи сплавляли. А мать как раз тем и занималась, что парила вязки бревен. Якуты, как она потом заметила, вязали плоты сырыми ивовыми прутьями. А у них на верхней Лене было заведено - березовыми. Теперь Агане умение и пригодилось. Она развела большой огонь. Натесала березовой поросли - здесь они чахлые, березки-то, на лыко только и годны. Распаривала до мягкости на огне тонкоствольное деревцо, как ударом пастушьего кнута, цепляла его концом за вкопанный тесаный столб, туго накручивала на столб пареную березу, и выходила прочная мягкая веревка. Аганя смотрела, как Андрей Николаевич умело орудовал топором, стесывая кору лиственника, вязал бревна, будто только этим всю жизнь и занимался, и поднывало сердце. Все мерещилось, как строят они вместе дом, поднимают вагами бревна с двух сторон...
Плот приладили под паром. Работы велись на одной стороне реки, а палатки стояли на другой, подальше от промысла. Бобков спининговал с плота-парома. Рыбу вешал на крестовину, встроенную посредине. Где уж он взял домотканую рубаху с прямым воротом, но любил ее одевать. Елена Владимировна тоже иногда с ним ловила рыбу.
Аганя не то, что следила или подсматривала. Она и видеть-то их могла редко. Бобков и Елена Владимировна - иногда с людьми, иногда вдвоем каждый день с раннего утра уходили с геологическими молотками в руках на свои изыскания. Они были специально посланы, как узнала она позже, для изучения "Трубки Оффмана" - трубки взрыва, которую геолог Оффман принял за коренное месторождение. Возвращались только ко сну. Бывало, оставались ночевать там, на пути или временной стоянке. Спали в одной палатке, понимала Аганя. Это ничего не значило, так было принято: для жизни в палатках люди не делились на мужчин и женщин, а располагались по возможности исполнять обязанности: у мужчин больше силы, у женщин чутче ухо, мужчине легче приготовить дрова, женщине прибраться, от одних тепло, от других порядок. Но как не возвращались они в лагерь на ночлег, так сердце саднило. И вспомнилась та теплая домашняя женщина, с которой вместе они выбирали камушки из снега, влажные глаза ее - они, может, тогда и не были вовсе влажными, но сейчас, в памяти, стали такими, теплыми и влажными. Аганя сидела на берегу, и у нее самой были глаза на мокре. Она и не собой уж чувствовала себя, а той женщиной, которая где-то далеко, ждет, с ребенком, играющим папиными камушками. Как-то сразу - и собой, и ею.
Это ничего не значило, что они оставались вдвоем. Но другим днем Аганя увидела, как она стирала ему белье. И это ничего бы не значило: женщины обычно простирывали белье мужчинам, которые близки им были только тем, что рядом жили и вместе работали. Но для того, чтоб постирать, не требовались руки Елены Владимировны, начальника партии: это могла бы сделать любая из девчонок, попроще званием. Она стирала сама! Льняную рубашку, майку, трусы... И так заботливо промывала, что у Агани самой заходили, начали тереть друг о дружку костяшки пальцев, будто не другая женщина, а она, Аганя, стирала белье его.
Рано утром они пошли вдоль берега. На обнажение, догадалась Аганя. И стала пробираться за ними - кустами, скрытно, стыдясь того, что делает. И хотела, уговаривала себя остановиться, вернуться, да ноги несли, и руки разгребали чащобу, и царапали, стегали по лицу ветки, словно понукая, добавляя прыти.
Они останавливались, что-то показывали друг другу руками, записывали, выбирали, разбивали молотком округлые стяжки, снова шли вдоль обрывистого берега. "Кориолиса силы", - вспомнила Аганя. Хотя здесь, на излучине, вопреки этой силе, река намыла крутизну на левом берегу. С лучами солнца Бобков скинул верхнюю одежду и бросился в воду. Как же он хорошо плавал! Сразу было видно человека, выросшего на реке. Три-четыре взмаха, и уже далеко от берега, развернулся и, поплыв "солдатиком", обеими руками стал зазывать Елену Владимировну. Вышла и та из одежд, ступила в воду. Ладная, величественная, как олениха. И поплыла она, как олениха, не примочив подбородок.
Она приближалась к нему, и у Агани прихлынула кровь, помутилось в глазах. И словно бы когти вылезли из под ногтей. Мысленно она даже кинулась на плывущую женщину росомахой. Росомахой, самым злым, хотя и не самым крупным зверем в тайге. Заедающей добычу, попавшую в ловушку охотников. Отгрызающей себе лапу, если попалась сама. Единственным зверьком, способным напасть на человека, без того, чтобы человек не раздразнил зверя. Аганя бросилась росомахой, и кровавая муть пошла по воде... Но он, Андрей, не мог, не должен был видеть этого, он не мог остаться один. И сердце Аганино притихло, улеглись в нем страсти. Росомаха промахнулась, утопла, сгинула. А женщина поплыла, широко поводя под водой руками, высоко держа голову. Да уж и не женщина вроде никакая, а она сама, Аганя, плыла в ее теле.
Плыли они рядом, скользили по поверхности вод, уносимые течением, овевая друг дружку, ровно две белуги.
И два белых лебедя, будто в сказке, пролетали над ними. То ли лебеди отражались в реке, то ли люди в небесах?
Вслед за Андреем Николаевичем и Еленой Владимировной все геологи полюбили купанье.
Но, может быть, это происходило потому, что среди пришедших на Ахтаранду геологов все больше утверждалось мнение: искомого здесь нет. Скарновые породы "трубки взрыва" - не алмазаносны. Также все больше они смотрели в сторону Бобкова, признавали его взгляды, доказательства, метод. Аганя слышала не раз, как молодые ученые люди шептались меж собой, удивляясь, почему это руководство не только не прислушивается к Андрею Николаевичу, но даже наоборот, из сезона в сезон поступает вопреки ему. А самого его, как в насмешку или издевку, посылают туда, где, как он же доказывал, месторождения быть не может.
- А что если нам самим сорваться, - запламенел однажды вечером у костра рабочий Слава, - и уйти туда, куда вы говорите? Победителей не судят!
Слава при этом горделиво поглядывал на Аганю.
- В геологии - как в армии, - сдержанно улыбнулся Бобков, - нужно безукаснительно выполнить приказ. К тому же в науке существует доказательство от обратного: нужно исключить все "нет".
Андрей возвращался к вечеру с расцарапанными руками - так безукаснительно выполнял приказ. Но тогда, когда - даже Агане это было очевидно - действительно требовалось быть молчаливым и исполнительным, срывался. Прибыл куратор по партийной линии, все тот же Агананин однокурсник, только поднявшийся на ступеньку выше. Он похвалил за научную инициативность сидящего рядом Оффмана, других отдельно взятых товарищей, но особо воспел славу народным массам, которые, если потребуется, способны вверх тормашками перевернуть всю Сибирскую платформу.
- А народные массы и кубометровые пробы имеют одну и ту же единицу измерения? - спросил Андрей Николаевич.
- Что вы себе позволяете?! - выпятил грудь куратор.
- Ничего особенного. Дело в том, что масса - это плотность помноженная на объем. Вот я и хотел уточнить.
- Мы учтем ваши уточнения, - пообещал наставник.
Аганя полагала, что в эти дни, рядом с Еленой, Андрей был спокоен душой и счастлив. Но желваки, обострившаяся вмиг скула и словно зажатая веками боль в глазах, выдали в нем скрываемое смятение, почти тупиковую горечь.
Тем же вечером она увидела его пьяным. Если бы ей кто-то раньше сказал, что такой человек, как Андрей Николаевич, может пить допьяна, она бы просто рассмеялась. Но он напился, как самый обыкновенный деревенский мужик.
Ради встречи самого важного начальства налили всем раз-другой грамм по пятьдесят.
- Единица
- ноль,
Единица
- вздор.
Один
- даже если очень важный,
Не поднимет
- простое пятивершковое бревно...
Григорий Хаимович любил читать стихи Маяковского. Голос у него был, наверное, таким же, как у Маяковского: зычным, густым. Его обычно во время общих посиделок просили, и он читал.
- Как верно Маяковский ответил Есенину! - загорелась одна из девушек-практиканток:
В этой жизни
умереть не ново.
Сделать жизнь
значительно трудней!
Все с подъемом захлопали. Агане тоже очень понравился такой ответ: Маяковского они в школе проходили. А про Есенина она слышала от многих бывших заключенных: и дома еще, и здесь. Они пели его песни и стихи рассказывали. И хотя считала, что он такой же, из них же, из заключенных, но стихи этого Есенина ей до слез нравились, стыдно сказать, больше, чем самого Маяковского, нравились.
- Ответил-то хорошо, - вдруг из задумчивости заговорил Бобков. - Если бы сам потом не сделал того же. Так что ответили они одинаково.
Бывшие уголовники любили рассказывать, что Есенин покончил с собой. У них это выходило с надрывом, с тем чувством, что жизнь, подлянка, такого парня довела, а чего они живут, свет коптят?! Да только этим сукам назло и живут, и жить будут! Почему жизнь подлянка, и кто такие суки, было не ясно. Но было понятно, что людям в жизни досталось. Но вот чтобы Маяковский, маяк революции, ушел из жизни, как горемычный Есенин... Этого в школе не проходили, и уразуметь это Аганя не могла.
Другие, может быть, и знали. Знали, потому что не удивлялись, не спрашивали. Но как-то странно замолкли.
Бобков поднялся и пошел. И это тоже было неловким для всех - все-таки человек приехал, из выше стоящего руководства. Пошел себе, ни здравствуй, ни прощай. Так, конечно, тоже не делают.
Елене Владимировне идти за ним было не след. Она кивнула одной из девушек, Даше из ее партии, а та будто только этого и ждала. Прямо опрометью бросилась за ушедшим человеком.
Аганя посидела, подождала, чтобы сразу внимания не обращать, да и тоже пошла потихоньку.
И что же? Сидят они с дебелой, светловолосой Дашей в леске на валежине и распивают бражку! Даша эту бражку специально его пригласить и ставила, а тут случай подвернулся!
- Огонек! - позвал он. И пьяненький такой уже был. Веселенький. Руками размахивал. Не знать бы, ни за что не подумаешь, что ученый человек. - Сама са-адик я сади-ла...
Пел-то он хорошо, ладно пел.
- Ответили-то они одинаково, - вдруг задумывался он, - только перед кем?
- Сама бу-уду по-оливать... - помогла ему Даша. И налитые ее губы переспело вывернулись, словно готовые опасть.
- Знаете, что меня больше всего поразило в фашистском концлагере? - говорил он, что даже оно и весело выходило. - Нет, не то, что людей морили голодом. Изо дня в день одна прокисшая брюква, а работали по десять-двенадцать часов. Содержали, как со скот. А то, что так относились только к русским. К пленникам из России.
- Как так, из России? - не поняла Аганя. - Из Советского Союза?
- Для них мы все - якут, казах, грузин, русский, не важно - были Россией. Массы русских военнопленных. А рядом, через колючие заграждения жили такие же военнопленные, но французы, испанцы... К ним было совсем иное отношение. Как к людям! У них играла музыка. Кормили их так, что они даже нам иногда кидали еду через проволоку. Иные из жалости. Но бывало, что удивительно, из чувства превосходства, для забавы! Поманит иной наших куском хлеба, а, случалось, и тушенкой, мол, на победителя. А оголодалый до безумия человек... Знаете ли, алмаз и графит имеют один и тот же состав: соединение углерода. При нагревании твердый алмаз легко превращается в графит, из которого делают карандаши. Так и человек! Это уже почти и не человек, - наши дерутся, а тем смех! У тех - иная жизнь: их, извините, даже женщины посещали. Русским тоже устраивали праздник: дадут по полстакана водки полуживым людям, и выведут на улицу. Посмотрите, мол, вот они какие, русские: пьянь да рвань!
- Ох-о-ох, - вырвалось у Агани: она представила Андрея Николаевича среди отощалых, обессиленных и при этом пьяных людей, которых гонят стадом по незнакомой каменной улице под смех, свист и улюлюканье.
Даша подлила ему бражки. Он выпил, зажмурился, и проговорил с закрытыми глазами.
- Не убило. Не уберегло. А ударом взрыва унесло. Унесло за тридевять земель. Чтобы видеть, как метет... - он ощерился, будто от боли, тряхнул головой, открыл глаза: - Больше всего я жалел, что не погиб в бою.
Аганя заулыбались: хорошо ведь, что не погиб-то! Как еще хорошо!
Даша тоже улыбалась, но смотрела серьезно. Так, что Аганя вдруг испугалась - будто ждала его все эти годы, смотрела. Плеснула еще в кружку браги.
- И ведь не убежишь, - проговорила она чужим голосом. - Куда бежать? Кругом Германия.
- Трижды бежал. Два раза из немецкого плена, а третий раз от американцев. Союзнички... - закусил он слово, приметив Дашин взгляд. Тряхнул удало головой. - А ведь мы, девчата, с вами скоро найдем то, что ищем. Совсем скоро! Порадуем нашу матушку-Россию - я так мечтал ее порадовать!
Трезвел он скоро. Сразу. Встал и пошел, будто ни в одном глазу. Походка, правда, полегче, повеселее.
Елена Владимировна разговаривала с летчиком, с котором прибыл начальник. Летчики все были обольстителями, да и женщины их особо жаловали. Этот же был еще очень хорош собою, рослый, плечистый и, видимо, заносчивый. С гордецой. У Агани даже под ложечкой заныло - зачем же она с ним-то стоит? Да еще стоят как-то так они оба, вполоборота.
Андрей приостановился, и прошел мимо. Спустился к реке. Аганя пошла следом. А с ней и Даша.
- Извините, Слава, - мягко сказала Елена Владимировна летчику.
И Аганю вновь обожгло: с летчиками так нельзя. С ними надо построже.
Девушки устроились рядышком на крутом берегу, сверху, ну, будто бы на реку, на ширь и гладь ее полюбоваться.
Елена Владимировна тихо присела к Бобкову. Тот скинул одежду, бултыхнулся в воду. Поплыл "на спинке", глядя на берег. Елена словно выскользнула из одежд, бросилась в реку с разбега.
Их подхватило течение, понесло. Так любили заплывать деревенские парни в последние деньки перед армией: катились широкой вереницей по течению, и головы, для форса одетые в кепочки, все больше казались прыгающими на водах мячиками, пока не исчезали из виду!
Подступали сумерки, и казалось, что Елены и Андрея не было очень долго. Возвращались они по кромке берега - она мягко ступала впереди, он за ней. Подошли к одеждам. Елена потрогала примоченные волосы, вдруг вытащила шпильки, встряхнула головой... Какие же дивные волосы упали на плечи ей и растеклись по крутые бедра. Она их снова заплетала, укладывала, он смотрел.
- Она ведь старше его, - отупело проговорила Даша. - Лет на шесть старше!
Заснуть Аганя не могла всю ночь. То ли Дашино чувство передалось, то ли еще что, но была она той ночью рядом с ним. И не совсем вроде собой, а Еленой. И грудь такая же крупная вздымалась у нее, и волосы текли, и уходила голова за подушку, и бедра расправлялись незнакомо.
Может, ничего там у них, у Андрея и Елены, и не было такого, а лежали они рядом и говорили об алмазах, как часто во все ночи говорили о них. Но виделось иное, и так виделось, что и в самом деле было не разобрать, с той ли женщиной или с ней самой?!
Из забытья ее вызволил дальний треск: будто стадо лосей продиралось через чащобу. Жар сна переходил в жар яви. Слышалось нарастающее общее людское движение. Так что в следующее мгновение она сама была уже вне палатки. Горела тайга.
Самолет, как бы не кстати, закрутил винтами. Заезжий начальник что-то еще прокричал с подножки и помахал шляпой, будто желал счастливо сгореть тут всем огнем. Так, что Аганю охватило полное ощущение вновь наступившего, иного сна. Люди тоже помахали улетающему самолету, хотя было не до него: с топорами и лопатами спешили к пожарищу.
Огонь наступал, как земной оползень. Он шел неохватной стеной, ломил, пожирал деревья, гнал птицу и зверя, и неминуемо, казалось, должен был слизнуть все, сделанное человеком - таежные пристанища, немудреные фабрики, электростанции, все, что давалось годами труда. А самому человеку, если не зазевается, оставить одно спасение - реку, где вилюйские пороги также в одночасье могут поглотить отступающих в панике людей.
Загуляли топоры, перестуком опережая друг друга. Мужчины врубались в тайгу, а женщины расчищали просеку. Агане чудилось, что она на войне. На фронте, сражается с фашистами, вероломно вторгнувшимися на родную землю. В детстве она часто представляла себя на войне. Особенно, когда удавалось проникнуть в сплавконтору и тихо постоять, послушать репродуктор или разговоры взрослых. Как заходилось сердце, как рвалась оно туда, где "наши", где бьются они с вражескими полчищами, как хотелось умереть за победу - и чтоб горн протрубил над ее могилой!
Бобков и здесь был неистов в работе. Он тоже будто сражался с врагом, которого не довелось ему добить на войне. Топор в его руках играл, как у плотника. Лишь изредка - Аганя замечала это - он чуть склонялся, опираясь на дерево, придавливая зажатым в руке топорищем живот. Разыгралась язва.
- Тебе плохо? Отдохни, - пыталась остановить его Елена.
Но он лишь отмахивался:
- Наотдыхаемся - зима впереди!
Закусывал боль, как удила, зажимал ее между обострившимися желваками, и снова взмахивал топором. Когда просека просияла, мужчины стали пускать встречное пламя. Андрею было весело это делать. Он поджигал, и смотрел на посланный им огонь, как баловной мальчишка. Даже посмеивался и подпрыгивал.
Пламя выскальзывало из-под него и, разрастаясь, словно бы ширя свою огненную пасть, змеиными клубками катилось на пожарище. Огни пожирали друг друга, угасали, словно уходили в землю, испускали дух.
Так день напролет, до темени. Ночью под сомкнутыми веками текли красные медяки, полыхали разводы и окутывало жаркое, бесстыдное наваждение. Языки пламени превращались в мужчину, в него, заласкивали, обнимали, она переворачивалась на живот, сжималась, утыкалась в подушку, потому что не он же это был, а что-то странное, поддельное, лишающее рассудка. К утру ветерок раздувал утихнувшую гарь. И вновь люди боролись с пожарищем.
Вдруг свежо проложенная просека уперлась в полуразрушенный арангкас - домовину, по-русски. Только русские закапывали домовину - гроб, если по-городскому, в землю, а якуты, эвенки - оставляли над землей. А вот похож арангкас был как раз на домовину: домик, и домик, только на двух ногах. Избушка такая, на курьих ножках.
Стоять было некогда, огонь наступал, но мужчины опустили топоры.
- Смотри-ка, тут еще кости целы, - заглянул один внутрь домовины.
И сразу, несмотря на огненную жару, повеяло сырью и холодом.
- Раньше, старые люди говорят, совсем в давние времена, эвенки просто на ветках хоронили.
- Земля-то проморожена: так оно сподручнее.
- Теперь уж якуты давно в землю зарывают. Эвенки еще, бывает, по-старинке хоронят.
- Кончай ночевать! Руби дальше!
И это было верным, если практически смотреть. Огонь не ждал!
- Могила же! - не решался первый рабочий.
- Да они же и подожгли! - расторопный говорил, конечно, не о духах покойного, а о его соплеменниках, о местных, - нас выкуривают!
Андрей ему и отвечать не стал. Посмотрел внутрь гробницы - как-то оглушенно посмотрел. И повел просеку в обход. У Агани от сердца отлегло - так она забоялась, что снесут таежную домовину. О матери подумала.
Тоску по родному дому она знала через людей - до угольков в глазах иные тосковали! Сначала принимала это за слабость, или того хуже, за напускное - напустят на себя, и ходят, кручинятся. А потом стала завидовать им: у них, привязанных сердцем к родному, за спиной всегда как бы оставался догляд - как ты там, в ином краю? Что наработал? Родное - оно не отпускало, оно вновь и вновь словно приходило с проверкой. Но оно - и оставляло возможность вернуться. Вернуться, и начать заново.
К отчему дому Аганя прирасти не успела, а при словах "родной дом" виделись горы бревен на склоне берега. На бревнах - в детстве играли "в дом", перегораживая проемы между бревенчатыми насыпями, укладывая тряпичных кукол в кроватки из коры. На бревнах добывали лакомство: ковыряли ножичками серу из-под коры кедрачей. Усраивали "прятки" или "догонялки" с большим риском для жизни. Бревна часто сметали удерживающие стояки, раскатывались, валом, высоко припрыгивая, летели в воду и уплывали, без призора, вниз по течению, где сноровистые людишки вылавливали их бограми. Кто - на истопку, а кто - на строительство. Взрослые гнали ребятишек с бревен, но переселенская детвора вновь обустраивала здесь свои "дома", отвоевав это их законное место у деревенских. За лето сказочные стены детских поселений все уменьшались, словно чахли, пока на берегу не оставались только ошметки коры. К следующему сплаву бревенчатые горы вырастали больше прежних, и вновь в них зарождалась потаенная ребячья жизнь, и опять Аганин "дом", как бы убыстряя ход самого человеческого существования, уплывал по реке в веренице плотов, вязки для которых парила вместе с другими переселенными женщинами ее мать.
Аганя обретала дом здесь: в тайге, в палатках, в маршрутах. Среди таких же, как и она, людей - геологи искали редкие минералы, а они, эти люди - родной дом. А мать как жила "временной переселенкой", - будто сирота в чужих людях, - так и живет.
Дом для матери надумала купить Аганя. Деньги кое-какие на сберкнижке у Агани скопились. Облигаций была целая пачка: их, облигации, хочешь, не хочешь, выдавали в счет зарплаты. И характер, северный, с размахом, проявился вдруг: под железом, самый большой в деревне - дом!
Дух спасенной могилы правил душой Алмазной. Дух, знать, призвал на подмогу местных из животноводческого колхоза.
Колхозники пришли на помощь не без помощи Бернштейна: умел Григорий Хаимович поднимать людей. Тем более, что скоро он явился сам, провозгласив:
- Да здравствует дружба народов!
Четыре конских волоса бросал старик Сахсылла на первый язык пламени. И никто не улыбался, мысли такой усмешливой не могло возникнуть. А наоборот, с верой неожиданной смотрели, с надеждой на эти волоски, видимо, должные связать их с духом огня. И "накормленный" огонь, казалось, и вправду бежал резвее. Деда поманивало взять бубен и колотушку, он оглядывался и не то, чтобы боялся - эти, приезжие ворошители земли, строгостей не соблюдали, - но "темным" слыть перед ним тоже не хотелось. Он лишь смешно прихлопывал и притопывал, будто отгонял птицу. Выпущенный им огненный петух прирученно кидался, накрывал распахнутыми крылами пожарище, затихая.
- Встреча была жаркой! - умудрялся шутить Григорий Хаимович. И пожимал руки трудящимся: - С огоньком поработали, товарищи!
Шли в лагерь, разгоряченные, раскрасневшиеся, налитые пламенем, и перепачканные сажей. Старика геологи зазвали с собой.
- Зачем земля ковыряй? - вновь удивлялся эвенк.
Наблюдая за людьми, копающими землю, он все более задавался вопросом: для дела они делают это, или для забавы?
Андрей слушал эвенка во все уши - с оторопью какой-то слушал его.
- Мы землю ковыряем, как ты говоришь, - убеждал эвенка Бернштейн. - Но мы это делаем и для вас. Может быть, в первую очередь для вас! Проведем электричество, построим города! Вы будете жить в теплых больших домах! С ярким электрическим светом!
- Оленя где будет? - вытягивалось лицо старика.
- В принципе, как средство передвижения он тебе будет не нужен - на автомобиле будешь разъезжать! - Григорий Хаимович то и дело оглядывался на Елену Владимировну, хотя говорил с охотником: - На "Победе" - по асфальту! А как средство питания - это, пожалуйста. Промысловые, животноводческие хозяйства. Фермы, птицефабрики - подъехал на "Победе", купил курицу, уже ощипанную, готовую. Как в Москве!
Эвенк кивал, но в глазах его поселялся ужас.
- Ты охотник? - помог разговору Бобков. - Знаешь, что такое хорошее ружье.
Таежный человек обрадовано закивал.
- Если снова начнется война, нам будет нужно новое оружие. Чтобы защитить нас, наших детей. Мы здесь ищем то, без чего это оружие сделать невозможно. Что делать? Не трогать землю? Но тогда мы не сможем защититься от врага. Или "ковырять", но сделать это хорошее ружье?
Бернштейн укоризненно глянул на Бобкова: зачем же он про стратегическое сырье? Путь и не впрямую, но, по сути, так?!
- Война сын убил, - приостановился старик.
Сделал несколько шагов и рассудил не без хитрецы:
- Моя вера такой. Твоя другой. Моя ковыряй земля нельзя. Твоя надо.
Всем угодил ответом: люди рассмеялись. И Бернштейн дал отмашку рукой, как бы прощая Андрею "рассекречивание".
- Ну, дед! - бодро шагал он впереди. - Смотришь, простой, думаешь... Ан нет, валенки-то, оказывается, мы!
И старый эвенк шел, будто катился, с улыбкой за ним. И светилась лунно Елена Владимировна. И задумчивый Бобков сиял в непроходящем изумлении. И она, Аганя, была с ними рядом. И так нравились ей их разговоры о том, о чем другие люди и речи не ведут.
- Живут рядом два народа, - удивлялась Елена Владимировна, - в одних природных условиях, с похожим бытом, внешностью. А мир для них - прямо противоположный! У якутов злые духи - под землей, в нижнем мире, как они говорят, а боги - на небесах. А у эвенков наоборот: боги в нижнем мире, а нечисть в верхнем.
- Побывайте на Крайнем севере в полярную ночь, - советовал Григорий Хаимович, - темнота, темнота, а уж когда огненная полоса по небу прочертит!.. Черт, конечно, или злой дух. Эвенки с севера - они тунгусы.
- А ведь если и к русским поверьям присмотреться, к Гоголю: баба Яга и черти тоже с небом дружат!
- Почему войны начинаются? - вдруг задавался вопросом Бобков. - Из-за богатства или из-за веры - тире, из-за убеждений?
- Из-за разных социальных условий, из-за разных социальных систем, - перечислял Григорий Хаимович.
- Из-за женщин! - шутила Елена.
И на этом, было, все сошлись. Но подал голос старик:
- За земля.
Сказал так, что почему-то, все приуныли. Как бы огорошенные маленько. Земли-то необжитой здесь много - и откуда же он взял, что из-за земли? Из-за земли, которую, по их поверью, и трогать нельзя?
Бернштейн довольно посмеивался: он не зря, не без умысла пригласил старика. Бобков, да и Елена Владимировна были для него все-таки пришлыми, гостями. "Отпускниками". Может, поэтому он никак не мог поверить в теорию Бобкова - в само то обстоятельство, что временами наезжающий сюда человек мог знать и понимать что-то большее, чем он, чем другие, ставшие уже жизнью своей, местными. Так было и для Агани, если бы дело не касалось Бобкова. Было ревностное чувство: приедут на лето - и самые умные! Но в то же время всем, кто работал постоянно, укоренился, хотелось быть и гостеприимными. И порадовать хотелось, и подивить. Поэтому начальник партии и хитрил глаз, предвкушая уготовленное диво. Особенно с жаркой хитрецой постреливал, когда смотрел на Елену.
- Интернационализм, - подводил черту в споре Григорий Хаимович, как руководитель партии, - вот великая сила! Великая идея, которая объединит мир и сделает невозможными любые войны!
- Я тоже так считал, - сомневался Бобков, - до войны. А как попал туда, где, казалось бы, стерты все различия, тем более, национальные. Одинаковая роба, еда, работа. И вот надо же - в первую очередь люди стали объединяться по национальному признаку. Татарин с татарином, армянин с армянином... Русские, правда, были в этом смысле исключением. Объединялись по образованию, по интересам. Были со всеми. Не знаю уж, хорошо это или плохо.
Все вместе весело смывали сажу на реке, играючи плескали в друг друга водой, как в день Ивана Купалы.
- Такое наполненное время для жизни, - удивлялась Елена Владимировна, - и такое пустое для дела.
- А разве это не дело? - переводил все в шутку Бобков. - Тушить пожары! Тайгу надо беречь, это наше будущее.
- Мы рубили лес. Мы копали рвы.
Вечерами к нам подходили львы...
Продекламировала шутливо Елена Владимировна.
- Чье это? - удивился Бобков. Он плохо отмылся, остались разводы на щеках.
- Николая Гумилева. - Елена Владимировна, качая головой, взялась оттирать концом полотенца лицо Андрея.
- Не знаю. Не слышал про такого.
- Он жил в начале столетия. - улыбалась она, - по поводу "беречь тайгу" я согласна. Но почему именно ты должен был проверять версию Оффмана? Григорий Хаимович, может быть, вы подскажете? Почему этим должен заниматься ученый, за плечами которого научное открытие?
- Снова да ладом, - отстранялся от полотенца в руках Елены Бобков.
- Все просто, - потрясал мокрыми руками Бернштейн, - один ученый выдвигает версию, другой ее проверяет. Вы проверили - дали исчерпывающий ответ. Шлагбаум открыт - можно отправляться дальше.
- Но почему версию, предположение, - Елена Владимировна проговорила слово "предположение" по слогам, - проверяет ученый, предложивший конкретный, научно доказательный метод? Метод, в скорейшем практическом подтверждении которого нуждается вся геология, страна, наконец! Почему именно этот ученый должен заниматься чужими догадками? Это для меня остается загадкой.
- Женщины, оказывается, куда непримиримее, чем мужчины, - Бобков помогал Бернштейну отбить атаку. - По крайней мере, некоторые из женщин.
- Для порядка, Елена Владимировна, для порядка, - с большой долей серьезности брал шутливый тон и Григорий Хаимович. - Это я Аганю нашу повторяю. Когда этот куратор уезжал, то есть улетал, кто-то удивился: зачем, мол, приезжал? А она, девочка эта, я услышал, ответила: "Для порядка". О-очень мудрый ответ: для строгости, значит. Кстати, куратор сильно обиделся, что у нас не нашлось для него коньяка, спиртягой, понимаете ли, угощали!
Андрей выхватил полотенце, поднял его, как транспарант, чтоб Елена не дотянулась:
- Все это елочки-метелочки! Скоро мы пойдем в свой маршрут.
- Сезон заканчивается.
- Сезон потерпит.
- Потребуется согласование.
- Главный геолог, он же руководитель проекта, не против.
- Ты взял Ярушева в соавторы?!
- Что значит, я взял? Это он меня взял в помощники и соратники.
- Тогда я просто отказываюсь что-либо понимать. Самым серьезным образом - не понимаю! Ведь на Ахтаранду тебя отправили не без его согласия?
- В принципе, это его решение.
- Тогда где логика? Руководитель проекта должен быть крайне заинтересован в скорейшем его исполнении. Ведь так? Но вместо этого Ярушев отправляет тебя сюда, то есть делает прямо противоположное. Нет, знаете ли, Григорий Хаимрович, тут даже ваша замечательная теория про порядок не выдерживает на прочность.
Бернштейн смолчал. Хотя мог бы и отказаться: это ведь действительно были Аганины слова, про порядок. Он потоптался в неловкости, направился к костру, где ждал старый эвенк. По уговору, он должен был сегодня камлать.
Помолчал и Андрей Николаевич. Круто переступил с ноги на ногу. Резко, как это с ним бывало, словно в полном безлюдье, шагнул в сторону, сел - бросил тело - на камень. Было заметно, как он опять претерпевает боль. Боль давно сушила лицо и глаза его. "Язви тя в душу", - вспомнила Аганя ругательство деревенских стариков. Вот оно, оказывается, как, когда язвит душу.
Елена Владимировна стояла, ждала. Не торопила. Полотенце опять было у нее в руках.
- Я не тщеславный, Лена, - коротко бросил Бобков. - Или наоборот: может быть, самый тщеславный. Но мое тщеславие не в должностях, не в званиях или степенях. Оно в том, что я - должен сделать, и должен сделать именно я! У меня был выбор. Я мог пойти по пути Кухаренко, который еще до войны указывал на возможную связь алмаза со спутниками. К слову, не видно, чтобы кто-то прислушивался и к нему. Сардатских вот, только пошла по этому пути.
- Они муж и жена.
- Ну, значит, толк будет. Я не искал в том же направлении потому, что это уже сказанное слово. Мне нужно было свое. Я это свое нашел. Но существует порядок. Верно тут было сказано: порядок! Он сложился. Так повелось: бери больше, кидай дальше. Единым фронтом, героическими массами! Так проще. Для тех, конечно, кто дает указание. Главное, чтоб строгость была! Хорошо это, про строгость-то, а?
Аганя даже в краску бросило: почему ее слова им так понравились? Что она такого умного сказала? Поманивало рассказать про Колю Давыдова, который со "спутниками" приставал к Бернштейну, да неудобно же!
- Со всеми вопросами, - провозгласил сверху начальник партии, - к товарищу шаману.
Про шаманов Аганя слышала много страшного. Как один шаман вызвал из леса трех медведей, на глазах у людей отделил им головы, так, что кровь брызнула на три метра, а потом снова приставил головы, прирастил, и ни кровиночки вокруг, и в лес их опять под удары бубна отправил. Мертвых плясать заставлял. Девчонки и мальчишки обычно собирались где-нибудь в темном месте, рассказывали друг другу всякие жуткие истории, хотя, конечно, каждый учился в школе, был пионером и знал, что все это обман зрения, гипноз или просто выдумки. Но цепенели, и дух перехватывало, девчонки даже вскрикивали - таинственности еще нагоняло то, что шаманы и прочие темные силы были под запретом, а ведь очень хотелось заглянуть туда, куда нельзя.
Шаман, конечно, был "невзаправдошный". Шаманы, по представлению Агани, должны жить одиноко, в горах, в тайге, как сказочные колдуны. А здесь обыкновенный колхозник просто наряжался шаманом. Даже участники художественной самодеятельности для представления в сельском клубе переодевались за шторой, а на сцену выходили уже дворянами или революционерами. Он это делал при людях - без всякой таинственности! Спокойно пояснял, что каждая металлическая висюлька на кафтане из коровьей кожи имеет свое предназначение, соответствие духу природы; бубен похож на яйцо, потому что с яйца начинается жизнь; а колотушка вырезана из лиственницы, надломанной громовой огненной стрелой - только из такого дерева и можно было сделать колотушку.
Удивительно, но когда позже Алмазная впервые увидела дирижера симфонического оркестра, то он напомнил ей шамана: с такой же длинной задней полой, как птичий хвост, было его одеяние, и палочкой он взмахивал, будто шаман колотушкой, то ли прислушиваясь к себе, то ли ко всему сущему вокруг.
Закрыт был вход, задраены все просветы в большой палатке начальника. И зазывно замерцали тлеющие уголья на железном листе. И четыре волоса опять истаяли в огне, оставив живой паленый запах. Переодетый в шамана колхозник плеснул водой на четыре стороны, и уголья прошипели, заиграли приглушенным светом на лицах людских, вмиг полуисчезнувших, как бы ставших единым распавшимся лицом - обрубленная скула с глазом, отсеченный лоб или вылезший из ниоткуда нос... И рокот бубна словно бы переменил местами части этого единого людского распавшегося лица, и теперь здесь по-кошачьи блеснул глаз, а тут забелели зубы... И колхозник - перестал быть обыкновенным колхозником, а стал неведомо кем - и закричали его устами расправляющий крылья хищный орел на скале, и несшаяся над водами чайка, и медведь, поднимающийся во весь рост, и бегущая в страхе косуля... Полустертые людские лица постепенно проступали из тьмы, белели, как гнилушки в ночном лесу, лунно выправлялись.
Жившие единой жизнью люди пугающе зримо разделились на тех, кто знал, что ищет в этих землях, и на тех, кто трудился только ради хлеба. Причем, неожиданным образом.
Людей простого звания Аганя привыкла видеть более приспособленными к трудностям, выносливыми, "живучими". Но именно над непосвященными в цель своего занятия рабочими, шаманский причит возымел непонятную власть. Их лица мертвенно, подавленно побледнели. И сами они сделались похожими на тушканчиков, присевших в страхе у дороги на задние лапки.
А Бернштейн даже улыбался, озорно воротил глаз, мол, как оно, здорово это я устроил! И напоминал лося.
Елена Владимировна смотрела мягко, внимательно, нет, нет, да и переводя взгляд больших своих оленьих глаз на Бобкова.
И только он не был похож ни на кого. И никому не принадлежал - ни одной из разделенных половин. Но не принадлежал и себе - совсем нет. Вся песнь шамана оживала в нем: и блуждающий по верхушкам деревьев ветер, и высокий журавлиный полет... И Аганю он вынес из палатки. Она увидела землю с высоты - тайга была внизу, словно раскинувшаяся громадная ворсистая коровья шкура с пролежнями просек. Реку увидела, вьющуюся по земле замысловатым якутским узором. И другая река, поменьше, любовно впадала в эту, продолжающую виться по земле петлистым заячьим следом, призванным запутать хищного зверя или охотника.
Там, в излучине этих рек, давно жила душа Андрея. Жила, истомившись ждать его самого. Истомившись гулять по окаменелому кимберлитовому смерчу, выдувшемуся из земных глубин, до кровавых подтеков изранившись о застывшие в его вихряных оковах твердые сияющие бусинки - алмазы...
Шаман будто иссяк, истлел вместе с угольями.
- Духи жертва нужен, - сказал он просто и виновато.
И понятные эти слова показались самыми необычными: люди сидели, не шелохнувшись.
- Так и быть, отдам на закланье своего Хулигана! - переводил на шутку начальник. - Жеребца у меня так зовут, Хулиган!
Но никто не засмеялся. Мелькнуло лишь подобие улыбки, похожей на оскал.
И вдруг, будто откликаясь на утихнувший бубен, раскатисто громыхнуло в вышине. Сначала где-то там, вдали. Прокатилось рокотом по небу, и вдарило, содрогнув землю. Добавило ощущение тайного, пугающего. Как ни крути, а колдовского. И хланул дождь, ливень! Желанный, нужный дождь - он-то все угасит, не даст разгореться!
Ливневая грозовая ночь ослепляла светом после шаманской тьмы. Люди выходили, казалось, замедленными, будто двигались вплавь. Одни пугливо озирались по сторонам, другие косились из-подтишка с тем же вопросом в глазах: не заметил ли кто за ним странности? Страха его необъяснимого не увидел ли кто? Подвластности этой внезапной? Но ничего не углядывали. Успокаивались, начинали радоваться, иные даже чересчур, до неловкого, до нелепых смешков. И охолонутые дождевой свежестью, разбегались по палаткам - пользуясь тем, что дождь, и можно скорее убежать.
Шаман вновь сделался приземистым, сутуловатым, неприметным пожилым колхозником. Разве что очень квелым. Дождя и грома в отличие от остальных он боялся, и выглянув едва, спрятался опять в палатку, перекрестившись с пришепотом: "Господи Иисусе."
Андрей словно выпил силу шамана. Распрямился, расправился, жестко перекидывал тело с ноги на ногу, и глаза его сжимали небесные всполохи. Таким Аганя видела Бобкова в лаборатории перед камешками на стекле, таким он делался, когда говорил про алмазы. И Елена Владимировна рядом с ним была хороша. Словно бы вспыхивала и светилась под громом. Они держались за руки и говорили.
Странно, но Агане было в радость слышать то, от чего, казалось, ей впору плакать. Андрей сознавался Елене Владимировне, что знал ее давно, задолго до их встречи. Может быть, всегда. Он говорил порывисто, будто через муку, и выходило особо пронзительно, страстно. В студенческие годы в их институте бывала поэт Анна Ахматова. Когда Андрей впервые увидел Елену, то готов был поверить в чудо: по берегу шла Ахматова, только вдруг омолодившаяся, словно здесь, в Сибири, жило ее юное воплощение - более подлинное, как и все в этих землях. Воплощение поэзии, освободившейся от житейского и временного налета. И каково же было его удивление, когда он узнал, что Елена, как и Анна, с берегов Невы! Время и расстояние закольцевались - так смыкаются эти понятия в двух хрусталиках алмазов, найденных в разных местах, но имеющих одно и то же изначалье. Елена Владимировна и Анна Ахматова были похожи лицом, статью, голосом, но главное, как виделось Андрею, еще чем-то, что существовало и в них - и вне их. Некое коренное месторождение человеческой природы.
Елена Владимировна наклонила голову к плечу, и струи побежали по длинной ее шее. Будто речь шла о самом обыденном, сказала, что знала Ахматову с малых лет. Известная поэтэсса часто бывала у них в доме, дружила с ее родителями, признанными учеными. И как только Лена подросла, на эту ее схожесть с Ахматовой указывали часто. Сначала ей это льстило, а после стало докучать. Стыдно получать внимание только потому, что была похожа на другую редкую и талантливую женщину. Унизительно, если не представляешь что-то из себя сама. Может быть, потому, она и не пошла в филологию, к коей всегда имела тяготение, а занялась наукой, до самоотречения требующей самостоятельности. Геологией.
Как теперь Андрей, резким дуновением смахивая капли с ресниц и глаз, смотрел на нее, Елену: в голове его, знать, творился новый виток изумления! А как удивительно все это было слышать Агане. Конечно, не быть ей никогда девочкой Гердой, спасающей Кая! Где там! Рядом с ним такая женщина - даже среди нездешних особая! Даже представить нельзя: поэты приходили к ней в дом, а родители - ученые! Хотя, если уж брать похожесть, то похожа Елена Владимировна больше на рисованную в книжке Снежную королеву. А на Герду все же больше походила Аганя...
Елена Владимировна плавно подняла взгляд, легким движением смахнула влагу со лба и бровей, потупилась. И также с некоторым изумлением стала признаваться. Поразительно, но в их встрече действительно проглядывалась странная закольцованность. Когда Елена увидела Андрея, то также подумала об одном замечательном поэте. О Николае Гумилеве, которого сегодня уже вспоминала. Он был мужем Анны Ахматовой. Гумилева она не видела, не могла видеть, он был расстрелян в двадцать первом году. Но много слышала о нем, читала стихи, отпечатанные на машинке. Переписывала их от руки, хотя родители строго запрещали это делать. И скорее всего, именно поэзия Гумилева, легенды о нем и его путешествиях, в ней и зародили страсть к иным землям, к другой, первозданной жизни.
- Он был расстрелян? - переспросил Андрей.
- Да, - повторила Елена, - по навету. После Кронштадского мятежа.
Может быть, тот лес - душа твоя.
Может быть, тот лес - любовь моя,
Читала под мерный шум речных вод Елена Андреевна.
Или, может быть, когда умрем,
Мы в тот лес отправимся вдвоем.
Во всю жизнь повторяла эти строки Алмазная. Они водили ее по прошлому, полнили верой, с ними совсем нестрашно было умирать.
Спустя четверть века в городской библиотеке Алмазная увидела книгу Николая Гумилева, первое посмертное издание. Открыла и содрогнулась, высчитав дату его гибели: двадцать пятого августа.
А тогда, в колдовскую ночь на двадцать четвертое августа пятьдесят третьего года, ей кошкой хотелось вцепиться в рубаху, в кожу Андрея, не отпускать. До мутных кругов перед глазами жутко было думать, что уедет он скоро. И пустым мир делался, и бесполезным! И не понимала она своих чувств, смятения не понимала, и уговаривала себя, так, что умиление стало теплиться в груди: пусть отправляются, надо отправляться.
Душой Андрей и Елена были уже в пути - в пути их души были всегда, но это уже был иной путь, вместе.
Собирались они быстро, будто сбегали. Аганя чуть их не пропустила: проснулась с тревогой, выскочила из палатки - две спины в тихом последождевом зареве на берегу.
Елена и Андрей, как водится, "присели перед дорожкой".
- Удивительно. На Севере жизнь обретает иные внутренние формы, - приглушенно заговорила Елена Владимировна, - Такие понятия, как Вечность, Космос, Земля перестают быть понятиями, а становятся ощутимыми, осязаемыми. Человек явственно чувствует себя частью природы, и природа напитывает человека, делается его внутренним содержанием. Жизнь - как чудо. Как непреходящее удивление. Но возвращаешься в город, входишь в квартиру: коридор, кухня, угол дома в окне... И все это чудесное странным образом уходит. Улетучивается. И каждый раз я пытаюсь сохранить это чародейственное ощущение силы природы, которая равно живет и в тебе, но его нет, оно очень скоро источается. И лишь память удерживает то, что оно было.
- Я, наверное, думаю об этом же. Только чуть иначе, - глядел перед собой Андрей Николаевич. - Я вдруг подумал, что мой метод подходит только для меня.
- Почему?
- Я не вижу, кто бы еще мог так заниматься биографией каждого камня и определять дальность его переноса. Я хочу сказать, что у меня может не оказаться последователей.
- Зачем тебе сейчас думать о последователях?
- Ну, если уж мы призадумались о вечности, - отшутился Бобков.
Они помолчали. Но не так, как перед дорогой, а так, как если бы только пытались начать разговор.
- Я тебе должна признаться, - подняла она на него глаза. - Твой соавтор, Марк Ярушев, был моим мужем.
Некоторое время он смотрел себе в колени. Язва, видать, опять заныла, крючила его, а он старался не показывать виду. Агане хотелось подлететь и сказать, что она смогла бы заниматься этой "биографией"! Сидела бы над гляделкой день и ночь на пролет, если бы... это ему было нужно. Для него. А для себя? Или, как это говорят, для науки? Как он? Тут и думать смешно. Нелепо даже.
Два белых берестяных стаканчика он вырезал накануне и подарил Агане.
- Почему два? - спросила она.
Он улыбнулся:
- Два - всегда лучше одного.
ПЕТЛИСТАЯ РЕКА
Они уплывали на белом плоту, без паруса и крестовины, которую ставил он для сушки рыбы. Перебрав, перевязав плот на якутский лад, бревнами поперек, как ребристые меха гармошки.
Два чёрных ворона кружили в вышине. Кружили, плавно спускаясь к земле.
- Плохая примета, - тихим эхом послышался голос Даши.
У Агани оборвалось сердце, хотелось заткнуть ей рот - нельзя же, нельзя накликать порчи. Да еще людям в дорогу! И хотя знала Аганя, что все это суеверия и предрассудки, но брал страх. Помнила она, как замалчивают дурные сны якуты, как не говорят о звере во время охоты, как обходят иносказанием имя врага, как даже ребенку при рождении дают одно имя, а называют другим, чтобы сбить с пути порчу, запутать сглаз.
Когда это касалось её самой, приметы были нипочём, но когда других, когда его - так лучше никаким духам не перечить. Да и то верно, беда за Андреем всю жизнь по пятам ходила.
Четыре чёрных крыла так и кружили в сознании Алмазной, словно долгие клубы копотного дыма над сгоревшей тайгой.
Ветер задул им в дорогу, порывистый, бодрящий. Уносил душу её им вдогонку.
Она с детства привыкла по осени уплывать со своим "домом" и селиться в незнакомых землях с чужими людьми. И теперь душа её отлетела, Аганя была и здесь, и там, пока неведомо для себя, делаясь Алмазной.
Здесь лагерь снимался, готовился к уходу.
- Глыбка! Глыбка тут была! Куда подевалась глыбка? - вдруг закружился вокруг себя Бернштейн, - Аганя, ты не видела глыбку?
Там, куда он указывал, она действительно видела камень. Сейчас его не было. Но зачем он стал так нужен перед дорогой?
Кинулись искать. Нашли "глыбку" в канаве: кто-то, видно, сбросил туда, откуда добыли, чтоб не мешала под ногами.
Григорий собственноручно стал её разбивать - искры и колкое крошево разлетались по сторонам, попадали в лицо ему, но он сосредоточенно добирался до ее сердцевины.
А там - стремительно мчался плот.
Он летел, причмокивая о волны, словно зацеловывал, заласкивал страшный водный поток. И два человека, мужчина и женщина, в этом неистовом движении, в разворачивающейся поднебесной стихии успевали обняться, вжаться друг в друга и слиться в поцелуе. Скалы оковывали русло, сдавливали, наступали, причудливо нависая над людьми. И деревья, то словно измучено выползшие из камня, то наоборот, будто выстрелившие из него, казалось, как и люди на плоту, существовали на самой кромке, на пределе, на грани гибели и жизни. Река шумела, гудела.
- Э-э-эй!- задиристо прокричал человек.
- Ог-го-гой! - грозно приструнили берега.
Стиснутые воды, словно с перепуга, мчались еще быстрее, так что скалы и деревья становились неразличимыми, лишь менялись очертания того небесного проёма, который то ли виделся, то ли грезился впереди. А люди, он и она, будто только и ждали, искали всю жизнь этот пронзящий полет - вдвоем, вместе, с чистым единым биением сердец.
По ребристому перекату сложенный брёвнами поперек течения плот мчался, изгибаясь, подобно воздушному змею. Его крутануло в водовороте, захлестнуло волной, он исчез под водой и тотчас выскочил, сгорбившись, будто сплавившийся чебак. И по всему, людей должно бы смыть с него, но они были на плоту, крепко вцепившись в вязки и удерживая друг друга. Потому что женщиной - была и она, Аганя. Она была собою и ею. А она уже знала, как проходят здесь реку. Она имела чутье. И это она хваталась в вязки рукой той женщины, и припадала бок о бок с ним к ребристому плоту.
Здесь ветер рвал из рук палатку, Аганя удерживала её, будто стропы парашюта. Девушка Даша пособила и посмотрела на неё - её отражением.
В порыве ветра Бернштейн срикошетил молотком по камню, и крупная искра отлетела ему в глаз. Аганя невольно прикрыла ладонью свой глаз, почувствовав ожог.
Тогда Аганю впервые и обдало теплом это ощущение: будто она - все. И все - это она.
С летами это чувство делалось прочнее. Как, если в доме живет Домовой, обо всех все знающий, то её, стало быть, можно считать Алмазной. Не потому, что цены великой, как алмаз: она была всеми, а "все" - никогда ничего не стоили. А потому, что оставалась со всеми, ушедшими или ходившими по алмазы, и все оставались в ней.
Геолог с новым ударом расколол глыбу, и взял половины в руки, будто делил хлебный каравай.
А людям на плоту после вихрящего скольжения меж скал течение реки казалось мерным, привольным. Они в отдохновении ликовали: живы, всё позади! Как тут же виделось, что самое опасное - впереди. Русло рассекал клык скалы - ровно по золотому сечению, отметил Андрей, успев мысленно набросать рисунок. Разлученные воды реки дыбилась пеной и обрывалась в никуда. Кормило в его руке стало само воротить к берегу: требовалось отдышаться, присмотреться, собраться духом.
Деревья на отлогом берегу словно шагали навстречу, в воду. Их подмытые рекой корни казались когтистыми лапами, высоко замахнувшимися над землей, причудливо перекрюченными и цепко впивающимися в почву. И зловещий самоубийственный порыв виделся в этом карабкающемся массовом шествии. И сказочная, величественная мощь.
Двое вытащили на берег угол плота. Пока он привязывал его, она подошла к лиственнице, ветви которой были обвязаны салама - бесчисленными тряпочками и веревочками из конского волоса. Каждый, кому надлежал путь дальше по реке, подходил к этому священному дереву и отдавал что-то от себя - повязывал ли узелок, бросал ли монетку или оставлял под деревом часть еды. Так со временем стали делать все: верующие и коммунисты, местные и приезжие. А если кому-то и не позволял устав, то всё равно поглядывали на дерево с уважением и мысленно просили прощения, что не исполняют положенного обряда. Здесь никому не хотелось играться с судьбой. И вопреки разумению или убеждениям, физически ощутимым становилось присутствие духов тайги, земли, воды и неба.
Так было и с Аганей: сколько она не говорила себе, что человек царь природы, да плеснуло волной, и от царя - одно воспоминание. А повязывать салама на священное дерево ей почему-то ещё и просто-напросто нравилось - повяжет тесемочку свеженькую, не замытую дождями, а она как-то на ветви и заиграет! Как новогоднюю ёлку украшать!
Повязала Салама и Елена. Андрей тоже подошёл, торопливо - как всё, что он делал, кроме занятия камешками, - стал шарить по карманам. Ничего не нашёл, и Елена протянула ему булавку. Он помедлил, понимая, что для женщины в дороге это вещь бесценная, но она сунула ему булавку в руку, и он пристегнул её к ветви.
А за их спинами, поверх голов, во весь простор реки, Аганя попросила Великого шамана помочь этим двоим, как помог он своему младшему брату Ойустору, когда тот на берестяной лодке убегал от страшных людоедов, уже порешивших всё племя. Великий шаман тогда вздыбил в три гряды камни на пути злодеев, которые и стали потом порогами, или, как на казачий лад называли старые якуты, шиверами Куччугуй Ханом, Юс-ее и Улахан Ханом. Последний из Большого Хана геологи переименовали в Большую кровь, так много людских жизней осталось на этих шиверах. Великий шаман не только водрузил преграды, но и, спасая брата, повернул вспять течение реки: прежде Вилюй был рукавом батюшки-Енесея, а с той поры прирос к матушке-Лене. Так рассказывали местные якуты и эвенки, правда, Лену они величали не "матушкой", а "эге", - " бабушкой".
Здесь, у священного дерева, каюр Сахсылла всегда говорил с Великим шаманом. Он делал это молча, но все понимали, о чем он говорит с ним. Так и Алмазная теперь, немо, мысленно, прокричала во весь ствол реки: "Помоги этим двоим!"
И вновь их уносила река. Буйный поток мчал плот встречь пенящемуся водному обрыву. Ноги сами начинали упираться, будто можно было сдержать это движение, притормозить, а то и дать обратный ход. Но путь оставался только один, вперед, в бурлящую пропасть или в стремя жизни. Плот с растерявшимися на миг людьми влетел в водный гребешок, глухо ударил о глыбу, и рассыпался, как спички, по бревнышкам - успело мелькнуть в воображении Агани. Мог бы рассыпаться, если бы Алмазная опять легко ни подправила кормило, не призвала ещё раз Великого шамана, так, что плот скользнул по овалу и скатился, словно санки по ложбине.
Скоро с хода миновали пороги Малого хана, и опять люди поторопились радоваться. На тихом, ровном с виду месте, плот странно потащило по дуге, вернуло вспять, и стало водить по кругу. Мерно, спокойно. Будто в самом деле, там, в омуте, черти водились, зацепили снизу веревкой, и крутили, посмеиваясь. Или не вода это вовсе, не река здесь, а чудище громадное, разинуло пасть и неторопливо, с наслаждением заглатывает деревянное судёнышко с людьми.
У Агани кружилась голова. Партия продвигалась таёжной тропой. Впереди каюр, за ним начальник, следом рабочие с навьюченными лошадьми. Она стала приотставать, плелась в хвосте - шло кругом всё перед глазами, хоть лежми ложись. Ее даже мутило.
- А ты, подруга, случаем не на сносях? - обернулась к ней Даша.
- Как это, на сносях? - не поняла Аганя. Она подумала, что на сносях бывают только коровы.
- Не знаю, как это. Тебе лучше знать. А то я гляжу, с чего это она наливаться вся вдруг стала, как ягодка? Да, подруга... Сильно тошнит-то?
Аганя покачала головой, всё ещё не очень понимая, о чем это Даша говорит. И только через несколько шагов, участившимся биением сердца, сбившимся дыханием остро почувствовала тесноту. Грудь была набрякшей, так, что тесемки лифчика больно впивались в тело. Набухшие, сделавшиеся пузырчатыми соски, до невыносимой истомы упирались, сдавливались шершавчатой тканью. Но и сами эти вздувшиеся окружности словно что-то удерживали внутри, рвущееся, стремящееся выплеснутся, истечь, иссочиться. И живот был тугим. Но не так, как перед месячными, когда хочется, чтобы это, заполнившее, ушло, скатилось скорее, исчезло. А наоборот - она невольно даже провела по животу рукой вверх - осталось, поднялось, росло.
Да неужели?! - обрадовалась Аганя. Неужели?.. Но ведь этого же не может быть! Ведь это были только мысли. Только в мыслях она была с ним. А так - не была. И ни с кем не была еще. Никогда. А из-за одних мыслей же - не может быть...
Впереди ритмично колыхался рюкзак и выпукло, размеренно ходили под ним крепкие Дашины ягодицы.
Какие-то вовсе странные, несуразные мысли пошли. "Непорочное зачатие", - бабушка говорила. Но ведь это же сказки, религиозные плутни. Опиум. А вдруг да и бывает - всего остального нет, а это и бывает. Ну, вот есть же, она сама чувствует, есть.
Дни эти красные она никогда не высчитывала: ну, пришли и пришли, чего их считать? Да из неё и выходило-то, как из скворушки какой. Аганя даже иногда побаивалась, глядя на других девчонок или женщин, что, может, непригодная уродилась? Но сейчас она пыталась вспомнить, и получалось, что давно, ещё до прибытия Андрея, они были. И хотя, по всему, этого не могло произойти, не могло случиться беременности, но таилась в душе радость: да неужели?!
Образом Елены она кружила с ним на плоту. Андрей удерживал наискось кормило, старался идти по самой кромке омута, учитывая законы физики. Центробежные силы при наибольшем радиусе должны бы вынести плот за пределы вращения, но омут жил по иным законам. Плот вновь укатывало в сердцевину, отбрасывало вспять, изматывая людей. И зазывное, усыпляющее, далекое, множащееся голосовое пение вдруг протяжно донеслось из-за береговых скал...
Из уроков истории Аганя хорошо запомнила про Одиссея, который всей корабельной команде велел залить уши воском, а себя приказал накрепко привязать к самой высокой мачте, дабы миновать остров сладкоголосых сирен. И как рвался он, привязанный в бочке к мачте, как манили его своим пением сирены! Аганя это поняла, когда в первое своё поисковое лето с рабочими и геологами прокружилась на плоту в водовороте два дня и две ночи, а к третьему закату солнца послышался голос сирен. И ведь знала она, и другие знали про Одиссея и сирены, но никто и представить не мог, что подобное может быть вправду. И не хотелось верить. И не верить было нельзя: голоса ветвились, убаюкивали. Ну, может быть, от кружения, от постоянного сверлящего шума воды, все это просто слышалось, хотя слышалось всем. И так хотелось лечь и заснуть, и забыть обо всём, и будь, что будет.
Старый каюр Сахсылла наверняка ничего не знал про Одиссея, но словно дождался нужного часа. "Абаасы", - кивнул он, прислушиваясь. Развёл костер, накормил огонь, плеснул тёплого масла по обе стороны, окропил себе лоб, и запел сам. Мало кто понимал слова, но каждый слышал, что каюр, сделавшийся тойкосутом, поэтом и певцом сразу, повел рассказ о себе, обо всех, попавших в ловушку духов воды, земли и неба. Как повествуют тойкосуты о событиях былых и настоящих в дни празднеств, как заводящий представляет каждого в осуохае - танце единения душ. Только размеренней, неторопливей, помня, что не с людьми, и не в праздник, а с верховными судиями судьбы ведёт он разговор. И они, выслушав, решат: достойны ли эти люди дальнейшего пути? Жизненного пути достойны ли? Им, верховным силам, не обязательно нужна твоя жизнь - им довольно рассказа о ней, если он правдив и достоин. Если же тебе нечего сказать о себе, или есть причины, по которым ты не можешь этого сделать: ты нагрешил, ты был бесчестен, или просто лишен голоса своего, то ты сам предрешил свою участь.
Двое на плоту также знали про Одиссея и про дурманящие сирены. Но не знали о том, что приленских сирен - абаасы - можно перепеть. Что зов голосистых абаасы - это знак духов природы, по которому наступает пора явить силу своего духа, мужества, выверить свою неизлукавленную судьбу. Они не умели складывать тойук - песнь, рождающуюся тотчас, утеряв и почти забыв эту способность древних прародителей - сказывать, баять, призывая в тягостный миг всю скопившуюся за времена родовую мощь. Но память, толкнувшееся из глубин корневое знание, вызволили то же самое. Они запели. Песню, сочиненную не ими, слишком уж вживленными в свое редкое, словно спрессовавшееся время. Старинную, русскую, через которую им было даже легче рассказать о себе.
То, ох, не ве-етер ве-етку кло-нит,
Тихо напевала Аганя на привале, сидя на корточках в сторонке.
Не-е дубра-авушка-а-а шу-мит,
Подпевал и Григорий Хаимович. Он-то имел право присесть, когда другие ставили палатки и разводили костёр. А она, нет. Её Даша отогнала, мол, без тебя управимся, отдыхай.
- Кто невесел, нос повесил? - шутливо приподнял начальник ей кончик носа.
- Как я его повешу, - улыбнулась Аганя, - если он у меня курносый?
То-о мое-о, мое-о сердечко сто-онет,
Продолжил приглушенно, как бы заговорщически, Бернштейн. И она подтянула, прислушиваясь мысленно к тому, как слаженно напевают там, двое, в кружении водоворота.
Ка-ак осе-енний ли-и-ист дрожжи-ит.
И рыбы, рыбищи, серебристые чиры и златоспинные нельмы всплывали, кишмя кишели вокруг них. То ли собрались на голоса, послушать состязания людей с абаасы, то ли показать слабым людям свою силу и превосходство в стихии вод. А щуки, здоровенные, обнаглевшие, потому как никто их здесь не считал за рыбу и не ловил, даже хватали зубами за весло.
- Если звезды зажигаются, - читал Бернштейн стихи нараспев, сидя у костра, когда над головами и впрямь проступали на небе звёзды, - значит, это кому-нибудь нужно...
Он любил читать стихи, и это у него выходило так, что сразу же хотелось подняться и идти маршевым строем прямиком в светлое будущее. Но сейчас он читал именно для неё, Агани. И выходило так, что редкие осенние звёзды зрели цветистее, и были они: и костёр, и люди вокруг, и те двое там, на реке, и она, кому-то нужны, коли зажглись, зажили.
- А ты стихи не сочиняешь, случаем? - спросил он. И добавил вдруг так, как с ней прежде говаривал только Бобков, тоном полушутливым, полусерьезным: - Мне кажется, у тебя должно получиться - стихи сочинять!
Для начальника крупной партии было странным уделять столько внимания рядовой коллекторше. И люди незлобливо переглядывались, кто-то даже подшутил, смотри, мол, Григорий Хаимович известный сердцеед. Но она-то знала, что это у него от того, что кружат их мысли в едином омуте.
Любите, пока любится...
Пели двое в водовороте средь играющих рыб уже озоровое. Да ему и весело было. Ничего иного он и не искал для своей судьбы, и не желал. А стремился сюда, в пороги, в омут, в неистовое речное движение с той поры, как себя помнил - как услышал про Христов камень, так всё это и примнилось. Знал, что отправится за своим Христовым камнем, когда с котомкой уходил из деревни, приезжал в громадный город, носящий имя самого Ленина. Когда умирал: на войне, в плену, в концлагере, в побеге - звали его эти неведомые тогда места, и зов этот помогал ему выжить! И наконец-то он пришел сюда, он был почти у цели, вместе с дивной женщиной, смелой, сильной и неразгаданной, как эта река. И не могла природа так просто, легко пропустить их, они должны были сражаться, доказать ей право своё! И только язвенная болезнь стреляла вдруг темью в глаза: он чуть приседал. Но бьющие, цепляющиеся за конец весла щуки, подбавляли бойцовской злости, напоминая об опасности.
- Не бывать вашему пиру, волки вы водяные!
Она принадлежала к среде, изначально искривлённой доглядом. Вот призналась, что была замужем за Марком Ярушевым. Но как она за него вышла? По политическому обвинению он три года отбыл в лагере. Вдруг его выпустили. И один ответственный работник, в тёплом дружеском разговоре мягко предложил ей присмотреться, помочь выйти на верную дорогу другу её детства. И она согласилась: ей это показалось замечательным - помочь человеку, пожертвовать собой, своей ещё не обретённой любовью. Так они поженились. Марк получил интересную работу, и с настораживающей скоростью стал продвигаться по служебной лестнице. Его назначили одним из руководителей геологической структуры, куда попасть даже в качестве рядового сотрудника можно было только через серьезные проверки, фильтрацию. Она стала остро ощущать этот догляд. И предложила Марку развестись, тем более, что он уже и не нуждался в её помощи. Ей хотелось работать и... любить. При всех похвалах, при всём обилии комплиментов, она не была уверена, что являет из себя талантливого ученого. По большому счёту, для неё это не имело решающего значения. Но одно несомненное редкое качество она за собой знала: видеть и ценить талантливых людей. И именно это свойство было ей не безразлично. И наконец - догляд, напыщенная серьёзность отчетов, фиктивное соавторство научных рефератов - всё осталось там, где-то, не имело никакого значения, как на самом деле не имело никогда значения для неё. Здесь - всё было настоящим. Десятилетие она занималась поиском коренного месторождения самого ценного, самого твердого минерала. Андрей Бобков - был подлинным "коренным месторождением". Нёс в себе бесценный, неодолимый талант. Он шёл к цели, и она была рядом с ним. Она открывала его, а он для неё открывал самую жизнь.
Встречайся, пока встречается...
Ночью, во сне, Аганя ясно услышала как там, над вращающимися водами реки, свербящие голоса абаасы начали утихать, уползать змеями в расщелены и пещеры. Замолчал и Андрей, прислушиваясь, показывая рукой Елене, чтобы она продолжала. И так же чудно полился в ночной тиши над рекой светлый колыбельный распев её.
Ми-леньки-ий ты мо-ой...
Плот выщелкнуло из омута, словно звено цепи из кольца. И он поплыл, поплыл себе дальше, легко, спокойно, будто тыкался по дому в потёмках человек, метался, а потом открыл дверь, вышел - и куда как проще! Двое приобнялись счастливо, но уже не спешили радоваться - тешиться радостью, - дабы не нарушать единого дыхания с рекой, не забывая, что они здесь гости.
Аганя, - с утра вновь явил внимание к коллекторше начальник.
Отвел за локоток в сторонку. Посмотрел прямо, из-подлобъя. Черная крутая прядь свисала на его лоб. Аганя даже немножко испугалась.
- Аганя, - повторил начальник, - а ты ведь алмазы находила.
Так и сказал: алмазы!
- На косе, в прошлом году.
- Где лук рос?
- Ну, про лук я не помню.
- А в каком мешке они были? В большом или в маленьком? - большой Аганя набирала в одиночку, а маленький ей маленько пособили.
- Не знаю. Хочешь, узнаю?
- Не надо. Зачем?
Она была всеми - и все были ею.
Бершнтейн говорил с ней с глазу на глаз, никого не было рядом. Но стоило ему отойти, тотчас объявилась Даша:
- Вот и весь почёт! Ни премии, ни похвальной грамоты! За деревом сказал, ровно ты их украла. Но ничего, мы-то знаем, что ты у нас - Алмазная.
С той поры её часто стали называть: Алмазная. Иные даже и не знали, почему: многим прозвища давали.
Срывались с места быстро. Для недолгого перехода, и не без опаски. Каюр рядом с ночной стоянкой обнаружил остов урасы, вход в который был перекрыт жердью. Это означало, что здесь гиблое место. Деревянные детские игрушки валялись рядом в беспорядке: с высоты роста их можно было принять за кости для игры - маленькие, резные коровки, салазки, птицы. Причём, сделаны так, что у коровки - только рога, морда, шея, а всё остальное - туловище. У птицы - клюв и глаза. И остов урасы, и игрушки были еще белыми, свежеструганными - что-то стряслось здесь совсем недавно.
Григорий Хаимович в приметы не верил, предрассудки осуждал, но считал, что лучше все-таки уйти. Хотя бы ради спокойствия тех, кто в приметы верил. И поторапливал, поднимал скорее людей, чтоб уйти. Благо, места для стоянок, баз, будущих городов и всей новой жизни - хватало!
Так же и там, где заночевали Бобков и Елена, прибывший по уговору каюр сказал, что в этом месте останавливаться нельзя. Он указал на дерево у берега, чуть стёсанное сбоку. На старом потемнелом стёсе виделось резное изображение: две пущенные друг в друга стрелы. Это означало, что когда-то здесь в соперничестве между людьми или, может быть, целыми родами пролилась кровь. С той поры ненасытные духи вражды вновь и вновь вселяются в людей, задержавшихся на этом порченном месте.
- Быть вражде, - твердил каюр, молодой ещё якут.
Но рядом, на высоком берегу удобно располагалась изба, давно срубленная и обжитая людьми из партии. База, где требовалось дождаться самолета.
- Мы не можем уйти, - улыбнулся Бобков. - От судьбы не уйдешь.
Впрочем, здесь, на базе, ночлеге для многих, Андрей с Еленой и не собирались останавливаться. Им лучше было вдвоем, и они уже облюбовали место на противоположном берегу. Каюр кивнул: на противоположном берегу, это уже на другом берегу.
Парень пообещал вечером накормить их карасями, и отправился на озеро. Они переплавились на лодке, поставили палатку почти у самой воды.
Он занялся картой, пытался вычертить схему маршрута, но нигде не мог пристроиться: то ходил с ней, как c плакатом, то присаживался, обматывая вокруг колен. Конечно, он больше дурачился.
По его глазам, по внезапному напряжению, когда зрачки будто оттягивало вглубь, она видела, что при всей веселости болезнь всё круче схватывала, рвала ему нутро. Она толкла, мельчила горох в порошок, добиваясь того, чтобы получилась почти жижка, как тыквенный сок.
Он оставил карту, бросился помогать, опять же дурашливо орудуя молотком: изучал кристаллическую основу гороха!
Он был просто счастлив! К боли, к телесному страданию он за жизнь привык. А вот счастья - близости того, о чем мечталось, к чему стремился годы, что иногда казалось несбыточным, и вдруг вот оно, совсем рядом! - счастье было нестерпимым. А боль он дюжил.
Послышалось гуденье самолета. Они вспомнили, что надо ещё успеть написать письма - отправить с пилотом.
Он черкнул несколько строк жене и сыну, поняв, что соскучился по ним. Что они ему самые родные. Почувствовав, что та, которая рядом, вдруг отдалилась. Ощутил удивление, что сердце тянется к той, родной. А почему перед этой он испытывает такое благоговение? Он глянул на неё, тоже в своем послании ушедшую куда-то, улетучившуюся. И вновь до сладости испытал это - чарующее благоговение. Она сидела на траве, уложив колени набок, с выгнутой спиной и чуть склоненной, удерживаемой вполоборота головой. И волосы были уложены, будто не в тайге она, не из похода, а только что из парикмахерской. Когда же она успевала их уложить? И как похожа была она движениями линий на эту реку. Прекрасную: то своенравную, то поразительно кроткую. Она - река. А та, другая, - берег.
Самолёт дал круг и приземлился на той стороне, где ему и надлежало. Подул винтами, и словно назвал ветер.
"Фших-х", - пронеслось по верхушкам деревьев. "Ф-фш-ших-х-х", - потемнело вдруг. Стебли деревьев забили друг о друга.
Пока двое плыли в лодке на другой берег - полетел косо, беспорядочно, струпьями снег. Будто рвал там кто-то небо клочьями, выжимал соки и расшвыривал пригоршнями по земле.
От самолёта, сгибаясь от ветра, бежали люди.
О том, что происходило дальше, казалось, потом даже птицы и звери сказывали криком да вытьём, и деревья в тайге шумели, так и оставаясь с растопыренными от полного непонимания ветвями. А уж люди судили и честили на разные лады с того времени и по сию пору.
От того Алмазной всё начало слышаться гулким, будто за каждым гуляло эхо, и видеться вытянутым и гнутым, словно тени ходили за каждым.
В непогожий вечер, когда ни лететь, ни плыть, ни пешим идти по неведомой тропе было нельзя, шестеро собрались в лесной избушке. Была у них на всех поллитра спирта и наваристая уха из жирных озёрных карасей. Впрочем, на русский вкус это не называлась ухой, а, скорее, караси со щербой: каюр сварил карасей, не добавляя в воду ничего, даже соли. Караси были крупные - невиданных для иных земель размеров, - округлые, как лепёшки. А щерба - карасиная юшка - мутно-белая, как топлёное молоко.
И спирт, и запивка - щерба с порами тающего молочно-белого жира, - и снимающееся легко с ребристых костей нежное, липкое карасиное мясо, всё должно бы утешить людей и раздобрить, как размягчает всегда ядреная выпивка и добрая закуска. Так оно и случилось. Все ели, наворачивали за оба уха, и даже Бобков, гладомырь, со смаком прихлёбывал щербу из своей любимой эмалированной мисочки. А скоро из избушки послышались песни, стал вдарять громкий смех.
- И вот этот дурень, - рассказывал летчик Савва, - угнал самолет! В руках ничего, кроме совковой лопаты, никогда не держал, а тут сел за штурвал, и чтоб вы думали, получилось!
У Саввы были темные вьющиеся волосы, озороватая улыбка не сходила с его губ, и красивый птичий носик как-то заинтересованно нависал над говорливым, широким ртом. Но по виску и по челюсти к шее спадали заметные шрамы, что придавало лицу выражения особой лихости, и располагало к человеку.
- Главное, начальство прибыло на фабрику, люди собрались. Идёт встреча, выступления, смотрят - самолёт полетел. Ну, полетел и полетел. Этим, с фабрики, дела нет: высадил самолёт начальство, и улетел. А начальству в голову прийти не могло, что на их самолёте кто-то решил полетать. И я смотрю, думаю, самолёт-то как на мой похож?.. А потом смотрю: так это ж мой самолёт! Ну, тут паника. Первая мысль: диверсия. Стали смотреть - кого нет? Ага, одного, из бывших. Понятно. Кража. Кинулись к нему, на его место. Все вещи целы, в спальнике деньги нащупали, припрятанные. Если человек свершил кражу, то зачем ему оставлять свои гроши? Кто-то вспомнил, что у него в деревне, неподалеку, бабёшка есть. Другая версия: выпил, и решил подружку попроведать! Радиограмму туда. Отвечают, самолёт замечен не был. Что ты будешь делать? По всем аэродромам радиограммы. Самолёты подняли. И чтоб вы думали: этот герой излетал всё топливо и на последнем дыхании, когда двигатель стал глохнуть, захлебываться, на бреющем полёте посадил самолёт на береговую отмель. Там место - в размах крыльев, не каждый опытный летчик справился бы! То есть ни кражи не было, ни, так сказать, к даме сердца он не собирался. Просто захотелось человеку полетать!
Смеялись все: чудили в этих землях немало, но "летун", похоже, всех перечудил.
- Полетал - годков эдак на десять!- прикрякнул натруженный моторист, тряхнув пачкой "Беломора".
- А по военному времени, так и вышку бы дали!- оптимистично оценил молодой радист.
- И сейчас бы так надо! - тихо, но зло сказал невзрачный человек. - Три шкуры надо драть за такие вещи!
Андрей Бобков всегда чурался компаний. Особенно, когда шло веселье. Не то, чтоб ему прискучивали шутки, разговоры и балагурство - он терялся. Ему, столько знавшему, повидавшему, вдруг становилось нечего сказать. И смеяться он вовремя забывал, а то разбирал смех, аж до слёз, да позже, когда все уже отсмеялись. Обычно он отсиживался в сторонке, чтоб не наводить тень на плетень, думал о своем, слушал. Случались бумага и карандаш, рисовал. Это его и оправдывало в глазах людских - ну, сидит человек, рисует. Тем более, что он потом дарил свои рисунки.
На этот раз у него не получилось отсидеться в сторонке. Не только потому, что он не мог оставить Елену за столом с мужчинами одну: она, впрочем, и не осталась бы, а приютилась бы скоро рядом с ним, и пошла бы по швам вся вечеринка.
Она бы и теперь не стала томить его присутствием в застолье, увела бы, кабы не видела: охота ему побыть с людьми. Ему и нужно было побыть, хотя бы для того, чтобы не намозоливать душу свою думой о завтрашнем, не проделывать до очумения и без того захоженный в воображении маршрут. Кто-кто, а Елена Владимировна хорошо знала, что Бобков вовсе не был молчуном и нелюдимом, каким его считали. Он бывал даже многоречив. Когда они вдвоем. Когда речь шла о том, что ему интересно. Когда это было интересно и тому, с кем он вёл разговор.
- Главное, - продолжал Савва, причмокивая от рыбьей липкости, - был бы мальчишка, а то мужик лет двадцати пяти! Его едва от штурвала оттащили! Сидит, здоровый, как лось, на глазах слезы, всю жизнь, говорит, мечтал полетать! Сбылась, говорит, мечта-то!..
И всё было хорошо. Всё ладно.
И каждый, кого ни излавливала со временем Аганя, ни выспрашивала, ни припирала к стенке вопросом, так ничего толком не мог ответить, будто никого из них там и не было. Каждый твердил, пуча глаза: сидели, тары-бары, раста-бары, мирно, весело, вдруг... И каждому казалось, что седьмой, каюр, был всегда с ними. Никто не заметил, как он ушёл.
А он ушёл сразу же, выложив на чашу сваренных карасей и разлив по кружкам щербу. Он лишь чуть помялся, пригубил всё-таки спирта, и как ему ни хотелось остаться ещё, и людей послушать, и выпить, всё же ушел. Сделал глоток, поставил кружку и, пока не заиграло внутри, не задержало, быстро вышел.
- Вражда был, - толковал он Агане, - старый вражда. Но не мог объяснить: откуда ей взяться, если Андрей и этот Савва почти не знали друг друга? Между кем и кем вражда?!
Ведала Алмазная. Глазами Андрея она видела два взгляда, стеблями долгих водорослей всплывшие на поверхность.
Елена невольно засмотрелась на летчика Савву, как нельзя не обратить внимания на красивого, уверенного в себе человека. К нему были развернуты и все мужчины. Он был центром. Он возвышался над другими.
- Ах, как славно! Как это славно! - вдруг нараспев вырвалось у Бобкова.
Он тоже посмеивался: короткими, разрозненными смешками. И глаза малость странновато горели.
- Мечтал полетать - и полетал! Полетал-таки!
И сразу же товарищ Бобков отъехал в человеческих глазах не в сторонку даже, а в тёмный угол, в даль дальнюю, в подследственную камеру рядом с этим летуном, где ему, вполне возможно, при таких суждениях, и надлежало быть. Про него знали, что он талантливый минералог. Пока лишь по слухам. Но также в этой засекреченной и подведомственной жизни знали, где он провел войну.
Люди сделались на одно лицо, будто каждый из них получил назначение в инструкторы или кураторы.
- Будь моя воля, я бы этому мечтателю дал бы такую возможность: летать!
Бобков словно не заметил, что его не понимают. Не принимают. Даже рабочий Слава, который, что называется, смотрел ему в рот, ловил каждое слово, всё более вжимался взглядом в монолит. Или не хотел замечать.
- Наказал бы - двё недели без каши, - Бобков как-то издевательски посмеивался, - а потом - в училище бы его лётное! Глядишь, и новый Чкалов бы объявился.
Бобков сидел с краю. Стол словно проломился меж людьми.
- Чкалов?! - округлые Саввины щёки вмиг пошли накось, превратив лицо в зубчатую твердь. - Чтобы стать Чкаловым знаешь, что нужно?! Знаешь, сколько здесь погибло ребят, классных летчиков, в снегу, во льдах, в скалах? И они еще не Чкаловы!.. А тут на тебе, Чкалов выискался!
Лицо пилота вытянулось, вылезло вперед на полстола, будто петушиная голова с дыбящимися перьям на шее.
- А если б на войне? Если бы на войне? - рвался в бой радист.
- Вот! - рывком засучил рукав натруженный моторист.
Линией фронта легла через стол его изуродованная ранением рука.
- Я парнишкой совсем попал на фронт. В пехоту-матушку. А тоже в лётчики собирался. Получил ранение под Киевом. Оказался в окружении. И вот шёл, нёс вот так эту руку - она, считай, оторвана была. На жилочке болталась. Шёл, и нёс, потому что тоже думал о штурвале. Как я потом смогу без руки-то?! Думаю, лишь бы сознание не потерять, не упасть. Дошёл. Меня сразу на стол. Оперировать. И вот слышу, врач-то говорит: "Ампутация". Ах ты, думаю, я её принёс, а ты!.. И вот лежу на столе и говорю ему: "Отрежешь руку - застрелю. Гадом буду, застрелю!" Сказал, и потерял сознание. Ну, потом очнулся, смотрю - есть рука! Пальцы сначала не шевелились, а теперь - вот... Лётчик, не лётчик, а с моторами справляюсь. Так, может, меня бы лучше, в училище-то лётное?! - Моторист помял пальцами папиросу, дунул в её полую часть.
- Чтобы это понимать, нужно было пройти войну, - вздохнул тихий невзрачный человек.
Он крутил в руке спичечный коробок, ставил его ритмично на попа. Сказал со вздохом, и неторопливо поднялся на выход, нащупывая курево в кармане. И все, похлопывая себя по карманам, доставая сигареты, направились к двери.
Рабочий Слава задержался в растерянности между столом и дверью, не зная, выйти ли за другими или остаться с Бобковым и Еленой Владимировной. Но тихий тщедушный человек, который хоть и поднялся первым, но выходил почему-то последним, чуть подтолкнул молодого рабочего рукой, как бы уступая дорогу.
Елена придвинулась к Андрею, игриво толкнула плечом, улыбаясь, давая понять, что всё хорошо, пустячные столкновения не имеют значения. Он также улыбнулся, усмехнулся, тронул плечом Елену.
- Я выйду, - зашарил он тоже себя по карманам, - с мужиками.
И она кивнула. Кивнула с тем пониманием, что надо ему выйти, быть с другими. А то они всё неверно истолкуют. Понятно же, почему. То есть, конечно, совсем и непонятно, по полному недоразумению. Но надо быть вместе.
Он вышел. И мужской разговор стих.
- Не очень-то жалует нас погода! - попытался обрести он этот самый общий язык.
Люди молча затягивались, выпускали дым. Если прежде кто-то из компании мог не знать, где ему довелось провести почти всю войну, то теперь, похоже, все были осведомлены.
- Погода здесь изменчива, - опять вздохнул невзрачный.
Он, кажется, и не курил, а лишь поигрывал коробком. Сказал, и пошел в избу. И все, сделав последние затяжки, направились за ним.
Бобков остался один. Присел на лавку у бревенчатой стены. Тошно было от самого себя. И чего он кинулся набиваться в компанию? Сидел три года в своей заперти, и не надо из неё выходить. По крайней мере, пока. Пока дело не сделано. Но пружину эту, сжатую внутри его, кажется, некуда больше сжимать. Вот беда-то... Стремление это, рвение души свершить что-то, сделать, значительное, важное жило в нём всегда. "А вот если бы завтра ты смог стать таким же великим, как Ленин? - спросил он однажды товарища детства. - Ты согласен был бы завтра же умереть?" И тот на него выпучил от удивления глаза: "Зачем это мне, мертвому-то?" А он был согласен. Звало свершение его сердце. И когда ехал поступать в институт, и в те дни на передовой, когда командовал батареей, и в плену - в плену особенно. Там, в плену, одни стали прибиваться к своему, родовому, и тем спасались, другие отстаивали в себе веру в коммунистическое завтра, и крепили дух этим, он силён был своим зовом. Думалось так: родине послужить, России, Руси. И распевно так, широко и могуче звучали эти слова, то вдруг щемяще, жалостно, вопрошая к защите, как вся судьба его. И хотелось сопротивляться, драться, защищаться. Но думалось и том, что вот послужишь ты, порадеешь, не щадя сил, и принесешь в ладонях своих столь нужное всем, и приветят тебя, и почтят, и полюбят. Незнакомые люди, страна.
Андрей вдруг ощутимо физически обнаружил присутствие ещё одного человека. Незримо он здесь был уже давно.
- Мы с вами не годны для героев, - присел на лавку слева мудрый Марк Михайлович. Главный геолог, соавтор, бывший муж Елены. - Мы можем заниматься наукой, разрабатывать проекты, которые будет знать узкий круг специалистов. До которых народу нет дела. Народ должен узнать героя - первооткрывателя. Того, кто пришёл, увидел, победил. Никому не важно, что за ним годы труда тысяч людей, ночные бдения учёных, уже свершенные ими, по сути, открытия. Народу нужны конкретные герои: Матросов, Стаханов, Челюскин. Я пережил лагерь, но полностью реабилитирован. Следственная ошибка. И то понимаю, что нельзя. Нельзя с таким пунктом в биографии быть героем. А вы, милейший, Андрей Николаевич, метите в герои с тремя годами немецкого плена! С тремя! А потом еще и американского! Да вас могли там завербовать и перевербовать! Но партия поверила вам. Отправила на ответственейший участок работы. Партии нужны способные специалисты: способные заниматься конкретным делом. Но героем у нас, как известно, может быть каждый. Герой - призван принести нравственные уроки всему нашему обществу. Это человек кристально чистой биографии. Вам, как минералогу, надеюсь, не следует объяснять, что такое кристально чистый. Так что... Вы меня понимаете?
Понять было непросто: умиленнейшая улыбка блуждала на губах его, и всё, чего бы он ни касался, лишалось абсолютно какого-либо смысла.
В преклонные годы Алмазная оказалась за одним столиком с бывшим главным геологом ведомственного санатория. За обеденное время рядом с ним можно было потерять всякое понимание.
- Андрей Николаевич? Да, был такой молодой человек. Не без задатков. Ну и что? Нераскрытыми остаются только преступления, а в науке рано или поздно обязательно свершаются открытия. Андрей Николаевич отличался непростительной недальновидностью. Непростительнейшей! Не пускали? Помилуйте, кто же его не пускал, для него создавались всё условия? А если и координировались действия, то для его же блага. Увлекающийся человек! Причем, не всегда тем, что нужно ученому. Скажем, женщинами. Опасными женщинами! Но это бы ещё полбеды. Женщины увлекались им. И до безумия увлекались! А наука и женщины... это как гений и злодейство.
... Елена вышла из избы. Бобков всё сидел на лавке, скрестив от зябкости руки на груди. Присела рядом, справа. И незримый Ярушев сразу исчез, скользнул за угол, навострил там ухо.
- Я хотел бы стать героем, Лена. Скажу тебе честно, да, хотел бы, - проговорил вдруг Бобков страстно. - Хотел бы, за войну. За то, что там не стал. Хотя, может, и не в чем мне себя упрекнуть. Ты знаешь, я ушел добровольцем, был командиром орудия, мы стояли... Не случилось. Я до сих пор не могу приехать в свою деревню. Знаешь, после первого курса, экзамены сдавал, и всё представлял, как приеду... Студент! Из Ленинграда! Война. Потом, после войны приезжал. На один день. Хотел бы - с чистой душой по деревне пройтись! Но самому для себя, мне этого ничего не надо. Никаких там... Просто я боюсь не успеть... Вот, чего боюсь.
Она сама боялась этого: его болезни. Понимала, что ему надо бросить всё и лечиться. Но также знала, что пока он не пройдет свой маршрут, не добьётся своего, бесполезно говорить о лечении.
- Успеем, - погладила она по его по русой голове. Задержала руку: на темечке, как у младенца, билась жилочка.
Они вернулись в дом.
- А почему вы не дождались меня там, на Ахтаранде? - лётчик обращался теперь к одной Елене, так, будто она и дождаться должна была его одна.
- Мы были не уверены в погоде, а время не терпит, - размеренно улыбнулась Елена Владимировна.
- Всё равно пришлось меня ждать здесь - без меня вы никуда.
При смехе у Саввы сладкими с изюминками булочками округлялись гладкие щёки. А шрам, словно резцом вычерчивал крутой, рыцарским забралом вздёрнутый подбородок.
И вновь Андрей заметил колыхнувшиеся водоросли в глубоких водах её глаз. "У-а-х!", - береговым обнажением что-то рухнуло навзничь внутри. "У-а-х!" - разбился под темечком крик. Больно было не то, что она посмотрела. Ну, посмотрела и посмотрела, не без этого. Больно, что она посмотрела так, как смотрела на него. И как только, ему казалось, на него она и может смотреть. Так особенно. Влажной пристальностью двух тихих омутов. Он видел в них себя и думал, что это только его отображение.
- Хромает дисциплинка, - игриво грозил Савва пальцем: он словно получил право быть таким, назидательно-ироничным, - хромает...
И опять, даже здесь, в приоткрывшихся воротиках судьбы своей, к коей он докарабкался, дошёл, поднялся, наконец, даже здесь опять знали за него как ему жить. Когда там, в плену, все знали и решали за него, - там был враг, вражий стан. Но здесь-то, в своей стране, дома, среди своих, здесь-то почему все за него всё знают?! Почему он опять дурак, Ванька, которого валяют?! Он, учёный, проведавший тайну этой земли, единственный, может быть, - да, единственный, пока её прознавший!..
Заиграли, обострились желваки на исхудавшем лице, сжался до боли кулак, готовый стукнуть по столу, прекратить этот балаган! Но застолье уже миновало то, что должно бы вызвать его гнев. Мужчины запели. Фронтовая, победная "Катюша" будто для того и грянула, что бы поставить на вид: не имеют права такие, как Андрей Бобков, ширить от полноты чувств грудь, лишний он в стройном, плечом к плечу сомкнутом бойцовском ряду!
Он вспомнил, как гонял с сокурсниками футбол на стадионе: заканчивались экзамены, завершался первый курс, и мысленно он уже был дома! Вдруг черное ухо радио в углу стадиона заговорило тяжелым голосом. Все парни дружно ринулись в военкомат. И пока ждали призыва, пугало только одно, что они не успеют, и фашистов разобьют без них. Вспомнил как таких же, несокрушимо уверенных в быстрой победе юнцов, увозили неведомо куда в битком набитом вагоне: его тогда вдруг поразили странные, нелепые, будто в игре "замри", улыбки на лицах парней. И себя поймал на той же идиотской улыбке. Через время он понял их причину: врага должны были победить малой кровью, разгромить на его территории. И никак не укладывалось в голове, не входило в толк, что это они оказались в плену у врага! Улыбки скоро исчезли. Но вера - нет. Бывали минуты смятения, когда будущее виделось чёрной бездной, но тотчас, вопреки страху живому, поднималась в груди, крепила дух алмазной твердости вера: победа будет! Дыхание её начало чувствоваться, когда пленные из "несоветского" отсека стали дружелюбнее помахивать руками, подкармливать, да и надзиратели делались осмотрительнее.
Песнь мирной жизни зазвучала в застолье. Хорошая, любимая Андреем. "Я люблю, тебя жизнь, я люблю тебя снова и снова..." Он попытался подпеть, не получалось, будто набрал в рот тяжёлых камней. Выходило, что Савва любил эту жизнь больше и звонче хотел, чтоб стала она лучше. Но главное, правильнее любил! И каждый, из подпевавших, любил и стремился в её лучшее завтра так, что вроде как, в ней не было места для Андрея Бобкова.
Электрическая лампочка, питающаяся от дизельной станции, то ярко вспыхивала, то притухала. И в бегающей, отбрасываемой тени мужские лица, все, как одно, вновь делались похожими на Аганиного бывшего бдительного сокурсника, ставшего куратором. Он словно проступал в лицах, и даже в юнце с вздернутым носом кураторское право на истину выдавливало тяжеловесную судилищную печать.
Ах, кому это попала ледышка в глаз: ему ли, заиграв огоньками в хрусталиках, или ещё кому, холодом волчьего страха засветившись в вечной ночи?
Не открывая дверей, юркнул в избу и Ярушев. Присел в сторонке, в полутемени, за световым кругом. Достал колоду карт, увлекавший всех вокруг этой игрой, большой любитель преферанса, перетасовал и стал сдавать. Выбрасывал приманивающе пикантные картинки и смотрел с умилённейшей улыбочкой, исполненной иного, волглого, маслянистого всезнания.
- На войне человека было сразу видно, - задушевно проговорил неказистый человек в ярком отсвете. - Солдат он, который будет стоять до конца, или хлюст, который от страха может бросить винтовку и поднять руки.
Поэтому и было непонятно, когда Бобков вдарил кулаком по столу так, что подпрыгнула посуда, и побежал чай из опрокинутого стакана. С чего это он? Сидели, пели. Вдруг вскочил, заблажил:
- Эшелоны везли! Эшелоны пленных!.. И Рокоссовский здесь сидел, свои посадили! Тоже хлюст?! А почему Маяковский застрелился?!
Куда еще ни шло про эшелоны, про Рокоссовского - хотя бы понять было можно. Но чего он Маяковского приплёл?! Тогда Савва надменно посоветовал:
- Закусывать надо.
Что здесь уж такого обидного?
- Я знаю, что мне надо! Знаю!.. - прокричал Бобков так, будто у него отнимали самое дорогое в жизни. - Ты мне не указ!
И только тогда уже взорвался и Савва.
- Это ты мне не указ. Ты вообще для меня никто. Прихвостень фашистский, вот ты кто!
Бобков рванул стол, вскочил.
Так видели и помнили все, и только Алмазная знала, чувствовала, как со звоном распрямилась пружина внутри его.
Также распрямилась пружина в ней, когда полгода спустя встретила Савву и впилась, желанной росомахой расцарапала ему лицо. Тогда он выказал страшную силу и умение.
Андрей шел по избе, как бы ещё приглашая на бой, на середину. Драться ему приходилось и в детстве, когда задразнивали "пятёрочником", и в плену. Он был сноровист и ловок в драках. Вдруг его словно переломило, скрючило. Кулак здорового человека пришелся снизу, под дых, прямо в язвенную точку, приподнимая, выворачивая живот. Короткий, молниеносный этот удар со стороны виделся лёгким тычком. Андрей распрямился, стал настороженно примериваться к противнику, но на его плечах повисли, кинулись удерживать, заламывать руки. А он рвался и не понимал: почему его-то держат?! Его скручивают? И самое чудовищное - всё это было при Елене! Она всё видела, его позор, бессилие. И хуже того, она тоже металась вокруг него, пытаясь остановить!
Савва в охотку ещё наподдал зависшему в чужих руках противнику. Елена бросилась теперь к нему. Господи, стыдоба несусветная, она же, выходило, его и защищала! Но опять же так, взывая к разуму Саввы, мол, связался черт с младенцем... И тот был снисходителен, дескать, на кого он рогом прёт, этот васёк, у меня же семь спортивных разрядов...
Бобков крутнулся, выпал из рукавов своего свитера, выскочил в дверь, успев крикнуть в страстях: "Пристрелю!"
И этот собственный крик долго нагонял его в потёмках, горячил и противно жалил. Так, скатываясь по берегу, во мрак, к тяжёлой, словно замершей в ночи водной глади, он уже когда-то бежал из плена. И пули шлепали рядом, и надо было вперед, вперед, без оглядки, и страх колол спину, и радость желанной свободы подбавляла сил, и вода спасала, укрывала. Он уходил тогда длинными нырками, глотал воздух, и снова шел под водой. Эх, хорошо, что он вырос на Волге, на могучей вольной реке, где каждый мальчишка называл себя человеком-амфибией.
Андрей приостановился на миг у лодки. Но тотчас понял, что если он возьмёт лодку, то она не сможет к нему переплыть. Была такая надежда, да и уверенность была, что должна она приплыть. Это всё и решало: как быть потом? Собственное обещание "пристрелить" теперь виделось постыдным, добавляло позора.
- Славка! - криком позвал он своего рабочего. Хотел, чтоб тот перевёз, а потом вернулся. Холодно - вплавь-то!
Люди мелькнули наверху. В оконном отсвете казалось, что их много.
- Войну я закончил на фронте! - сорвано прокричал он еще раз, туда, наверх. - На Втором Белорусском, под руководством маршала Рокоссовского! Под Берлином!
Длинные тени косами скользнули по отлогому берегу. И это уже когда-то было: только лаяли собаки, и стрекотал автомат.
С разлету, не раздеваясь, Андрей прыгнул в воду. Ледяная вода, как огонь, опалила жгучими искрами. Потянули вниз наполнившиеся водой сапоги. На плаву он постарался скинуть сапоги, цепляя пятку за пятку, но они сидели туго на портянках, ноги застревали в подъеме. Так он и погрёб, пошёл вперёд с болтающимися сапогами. Стылость проникла внутрь: влилась в тело, словно в посудину, заполнила, скручиваясь где-то под ложечкой в мёрзлый ком. Наступила редкая ясность: все хороши. И все правы. Кроме него. Он и есть - помеха своему открытию. Такому близкому, и далёкому... пока он есть. И впервые, за всю его устремлённую вперёд жизнь, онемелая рука на миг, на долю мгновения потеряла стремительную силу своего движения. Пока он есть - и будет водить кругами по омуту. Пока он есть. Пока...
Он еще крутнулся винтом, гребнул с той самой улыбкой, с которой молодых забирали в плен: руки-ноги не слушались его, ровно их не было.
Она - река...
Шаман под старой лиственницей с летящими в друг друга стрелами степенно кивнул головой ему во след.
Алмазная не единожды бывала на этом месте, оставляла у дерева со стрелами кусочки еды. "Духи - жертва нужен", - беззвучно раздавалось во всю тайгу.
Сорвался с неба, полосонув до земли, рассыпался метеорит. Христов камень.
Она река... Ревнивые златокудрые русалки счастливо защебетали вокруг него, повлекли за собой, на встречу к Хозяину земли и вод. "Ты, смертный человек, прознал, что ведомо лишь нам, - встретил его длиннобородый дед, - с нами тебе и быть. А людям дорога отныне открыта".
Так слышалось у реки Алмазной. Так думалось ей. Так стала она знать.
ЧАША
Три дня и три ночи Елена металась по реке, плавала с рабочими в моторной лодке, которые бороздили воду баграми. Цепляли траву, поднимали со дна топляки - багор вдруг натыкался на что-то упругое, мясистое, со страхом и надеждой тянули его вверх, рыхлое древесное тело безжизненно всплывало и тотчас ухало вниз, оставляя на течении облако мути. Теперь она становилась в душе росомахой, готовой кинуться и загрызть. Знать бы точно, кого: много виновников являлись ей, и на каждого хватило бы у нее сейчас хищной злости. Но хуже всего, что хотелось покусать себя. Закусать в кровь! Она призвана была оберегать его, лелеять! Ведь его Бог ниспослал для нее - и его ниспослал для всех!
Оленихой в эти дни представала себе Аганя. Была пора гона, и лес откликался её чувством. "Оп, оп", - со сладким прикрякиванием зазывала самца лосиха. И лось трубил в ответ, поспешая на встречу, ломая ветви на пути. Летел, не боясь сразиться, может быть, в смертном поединке с таким же бросившимся на любовный зов другим сохатым, с вожделенной пеной у рта и нацеленными мощными рогами. И олени сновали кругом, выбивая копытами на земле пятаки для поединков и любви. Но вот самка понесла, и весь пылкий звонкий трепетный мир исчез для неё, затаился украдкой внутри, а извне стал настораживающим и опасным.
И даже скатившаяся с неба звезда, зримо брызнувшая алмазами, лишь на миг заставила подумать о тревожном. Аганя оставалась неторопливой оленихой, с плавными бережными движениями. И день-другой спустя, когда страшная весть облетела тайгу, пошатнув всё сущее вокруг, у неё не подкосились ноженьки, не хлынули слёзоньки ручьями. Она заметила, как люди с удивлением на неё смотрели: на её спокойствие. Было странно: она уже словно знала, что такое случится, и одновременно не верила, что его больше нет, и не может быть. Она придержала, провела рукой по животу, где и он, и всё сущее неизъяснимо продолжалось.
"Время не ждёт, голубушка," - ясно услышала знакомый ласковый голос на исходе третьего дня Елена. Он прозвучал справа, из-за спины, почти над самым ухом. Она обернулась и даже, почудилось, успела увидеть его лицо: раздумчивое, улыбающееся, заботливое. "Да что случилось-то? - как бы говорило оно. - Мы ведь работники здесь, слуги. И дело надо сделать". Видела ли, нет ли, в следующий миг она уже не могла точно сказать. Но понимание это, скрепившее стержнем, осталось: надо идти, только делом, подтверждением дела его может свершится заветное, правда справдится, а кривда скривдится. Кривда ссучится узелком, а правда распрямится.
Ей не терпелось отправиться в путь, словно бы в нее вселился его вечный непокой, рвение. Но прибыл следователь, и требовалось дать объяснение. Она теперь хорошо понимала, что с ним творилось до этого, до последнего дня, как нелегко, мучительно ждать с этим жжением в груди, с этим запалом в сердце. И как он умудрялся скрывать, казаться даже беспечным. И каким на самом деле скрытным был этот по природе открытый, как обнажение, бесхитростный человек! Она объясняла для себя прошлое, но никак не могла понять, что же все-таки произошло там, в избушке? Что так выбило из себя? Что высекло искру? Неужто пустое слово, брошенное случайным человеком? И поднималось, волной находило чувство вины - точнее, возможной вины. Не в том, что не могла уберечь - как друг, любящий человек. Это вина понятная. А в том, что она - это она.
Всю неделю Аганя была как сама не своя, будто в наваждении, в непроходящей оторопи. А на день седьмой вновь открылся слух, будто кто-то убрал с ушей ладошки: и загудел тревогой лес, и заскрипел надсадно ворот колодца, и рабочий грязно выматерился в шурфе, и далекая птица поранено прокричала. И глаза увидели, рвано покрытую, словно бы оплешивевшую, землю, и заголившийся также местами, пробоинами, хвойный лиственничный лес. Мир извне явился искорёженным, порченным. А мир вовне против всякого разумения исчезал.
Тёплая капелька, обдавая жутким ощущением холода, скатилась по ноге, забежала на коленку, юркнула в чашечку и заскользила по голени, на лодыжку. А её уже догоняла другая капля, струя. Потоки бежали по обеим ногам, так, что казалось, просочатся, намочат штанины и наполнят, польются через край из сапог. Она пошагала, как на ходулях, не сгибая колени, не оглядываясь, вперед, и дальше, как можно дальше от людей. Мнилось, будто сапоги уже полны, чертят след, две долгие полосы. Она ещё не понимала - не хотела понимать, что это такое, что из неё выходит, и даже коснувшись, глядя на руку, с трудом верила, что это кровь. Кровь, кровища, и откуда столько у неё взялось? И что, так и истечёт она этой пахучей, будто не своей, кровью? Истечёт, и останется одна оболочка, жухлая шкурка, как у гусеницы. Для этих дней она носила в рюкзаке вату: ей хватало щепотки. Но здесь нужно было перервать всё её белье, да и то не хватит. Да и пусть истечёт, даже и хорошо. Как уснёт. Аганя присела, прислонилась к дереву, не заботясь уже о том, что кровь проступила на штанинах, и стыдно возвращаться. Да и не надо возвращаться, и не к чему. Она вжалась в продолговатое, во всю спину, дупло с вывернутыми, будто губы, окоёмами: в высохшее чрево, не родившее ветвь. И стала ждать, когда также засохнет и умрёт. Или сначала умрёт, а потом засохнет. Вековечная, согбенная лиственница, по-старушечьи наклонившись над ней, стала что-то нашёптывать, если не колдовать. Аганя подняла голову, почему-то ожидая увидеть человеческое лицо. Но нет, кряжистая ветвь покачивала над ней кончиками мохнатой лапы, дерево покряхтывало, срываясь на стон, не то, жалуясь, не то, жалея. Мутные слёзы застилали глаза. Подумалось вдруг о Васе Коловёртове - какой он сильный. Он бы помог, он бы там им всем задал, защитил его. И самой защиты захотелось. Хотя и непонятно, от кого.
- Это бывает, - напугала её чуть не до смерти Даша, явившаяся невесть откуда. - Я знаю. Это мнимая беременность, так называется. Хорошо, что прошла, у иных до операции доходит.
Агане хотелось завыть в голос, зарыдать, как случалось с деревенскими бабами. Но она этого не умела: никогда не могла при людях. Да и никто здесь не голосил. Лишь всхлипнула пару раз, да замигала часто, придавливая его, крик-то.
- Ты мхом. Я у эвенок подсмотрела. Они сушат мох, и даже детей им перекладывают, вместо пелёнок. Оборачивают прокладками мха вроде трусов.
Мох снимался пухлой коркой, листами. Даже непросушенный, влажный, был, как губка, мягким и впитывающим. Осенняя земная стынь на мгновение пробиралась в колени, подтягивала спину, и она ощущала себя слитной с почвой, с мохнатым игольчатым лесом. Земной частью, только почему-то движущейся, как болотная кочка. Два дня Аганя спасалась мхом, набирая и скручивая его рулончиком, как вату. Отходила, уже начинала посмеиваться, что так может и всех оленей загубить, оставив без зимнего подножного корма.
Тогда Аганя стала курить. Она и прежде покуривала. В пору комарья, чтобы хоть маленько это зверьё отпугивать, в мороз, чтоб потеплей было. Теперь же по-мужицки сдавила крестом полую часть беломорины, и папироса как приросла к губам.
Так, решительно затянувшись папиросой, ещё не оздоровив до конца, в слабости ещё, Аганя вздумала сама найти алмаз. Не так, как раньше, что кто-то в набранном ей мешке его обнаружил, а сама должна найти, как та женщина, ставшая из нездешней и удивительной собою, Великой алмазницей.
Надо было спешить: осень уже подзывала зиму, утрами землю и деревья белил иней, и лужи подергивались ледяной коркой. Аганя поднималась засветло, а ложилась затемно - она почти не спала, уходила одна, дальше от людей, и "мыла пески", взбивая "тяжелую фракцию", оседающую внизу тёмным слоем. Она знала, что там, среди камешков с самым большим удельным весом и должен оказаться самый ценный и самый простой. Она знала, как искать, приходилось "отсаживать" концентрат, - тёмный нижний слой - на треноге. Но не знала - какой он, этот редкий минерал? Ей доводилось видеть лишь отражённый, отброшенный яростной вспышкой рентгеновский луч, но не сам алмаз. Она черпала и вливала, потрясая чашкой будто ситом, мутную жижку, вглядывалась, задеревеневшими пальцами перебирала осадок: рыбьей чешуёй обманно блестела слюдяная шелуха, высекали искру кварцевые сгустки, еще какие-то камушки, лезущие как раз наверх, на глаза, как грибы-поганки, лёгкие и ломкие. Прятала закоченевшие ладони в рукава телогрейки, и шмыгала носом в обидном понимании жуткой разницы: ведь та женщина, ставшая Великой алмазницей, искала в его чаше! А она - в своей. Что же можно найти в своей?! Он помогал и вёл ту, а её мало замечал прежде, и совсем оставил сейчас. Она бросала бесполезную чашку, вела поиск по-своему: переворачивала валуны и смотрела под ними. И чем больше был вросший в землю камень, тем сильнее колотила в сердце надежда, что под ним могут залегать алмазы. Ведь алмазы - это клад. А клады всегда хоронят под тяжёлым камнем. Она сама в детстве прятала что-нибудь - фантики, цветные лоскутики, монетки - устраивала под камнем тайник. Спрячет, а потом ходит такая гордая, помалкивает, знает, что у неё клад спрятан. И другие девчонки так делали. Играли: чужие клады разыскивали.
Алмазная потом смехом вспоминала, как она вдруг решила всех удивить и прославиться, найти алмаз под валуном. И с умилением подумывала: а не была ли вся трапповая теория, её несомненность, и увлеченность ею ребячливого Бернштейна, порождена все тем же детским первозданным чувством?
Аганя, как муравей, выворачивала, выколупывала из земли крупные камни. Уходила дальше, по отмели, по спадающему ручью, по распадку. Она уже не алмазы искала. Она жизнь свою искала. Хотела настоять на своём. И она - будет им замечена. И она может своего добиться. И она способна, и не хуже иных, и она ведь тоже, если разобраться, нездешняя. Это её дед погиб за лучшие идеалы человечества. За светлую жизнь, которую они сейчас строят. За то, что они в обществе, где нет бедных и богатых, где каждый сам выбирает свою судьбу - и она выбрала её, эту судьбу!
Она оступилась, прыгая с камня на камень, поскользнулась, упала, ударилась коленкой. Села, прижав ногу, покачиваясь от боли. И тут же услышала треск - треснула сухая ветка где-то за спиной. Обернулась - деревья высились, заросли тальника стояли неподвижны. Никого. Вроде никого. Самое странное, что Аганя уже слышала треск, не раз, но пока не придавала значения. Теперь же, замерев, она ещё раз остро почувствовала взгляд. Снова обернулась - та же картина, тишина и покой. Аганя настороженно поднялась, пошла, вся в слухе. Старалась ступать беззвучно, но сапоги шаркали, казалось, на пол-леса, и вдобавок гулко хлябали на ногах.
Новый треск заставил её остановиться. Она резко развернулась и успела заметить колыхнувшуюся ветвь. Постояла - вся внимание - подождала. Тишина опять, никаких признаков зверя или человека. Только взгляд - цепкие, пожирающие, нечеловеческие глаза смотрели на неё из леса.
Судорожно замелькали в памяти рассказы о медведях - как они выслеживают женщин. Выслеживают, уносят к себе, и живут с ними, как с медведицами. Своими глазами за всю свою таёжную жизнь она видела только двух маленьких медвежат - не считая грудного медвежонка Хабардина. Медвежата лазили по дереву, как на картинке в школьном учебнике, казались самыми безобидными существами. Но заторопилась с этого места: могла появиться медведица, и тогда несдобровать. Много раз слышала, как медведь ходил рядом с лагерем: но вокруг были люди. Зверь человека боится, но медведя манил не человек, а запах содержимого его вещмешка. Мишки хорошо узнавали вкус тушёнки, круп, а то и спирта. Продукты геологам в трудно доступных местах часто сбрасывали с самолёта. Посылки иногда скатывались по крутому склону в глубокий овраг, угадывали в расщелину, зависали на деревьях, торчащих на скале. Неуклюжие с виду мишки до них добирались. Жиманёт Михаил консервную банку - и в лепёшку. Слизнёт с лапы, что из банки вылезло, и за фляжку со спиртом. Но когда поневоле прикормленный зверь начинал бродить рядом, люди теряли покой. Находились и смельчаки. Прибыл однажды геолог из Москвы: дядя метра под два. Постоянно куда-то уходил, отставал, терялся - всё фотографировал. Его предупредили, осторожнее, мол, бродит медведь. А он смешком в ответ: пусть, дескать, попробует, сунется ко мне! И вот только сказал, подернув богатырскими плечами, отошёл - и слышно, крик страшный! Кто уж там, медведь, орёт, другой кто - непонятно. Побежали, прихватив карабин, конечно. И что вышло? Приезжий геолог присел на камень перед склоном и стал фотографировать. Чувствует, его кто-то трогает за плечо и урчит. Он отмахнулся, думая, что его разыгрывают: "Да отвяжитесь, не мешайте!". Но сзади его не поняли. Сзади его, видно, приняли за вещмешок: он же сидел, согнулся с фотоаппаратом. Медведь опрокинул человека на бок, но опять же всё не то играючи, не то бережно относясь к "мешку". И тут геолог увидел звериную морду, клыки над собой. Но действительно - вот ведь насколько человек привык быть уверенным в своих силах - как лежал, так и заехал зверю в нос обеими ногами. Неизвестно, кто больше испугался - медведь опустился на четвереньки и дал деру. Но успел со звериной своей скоростью цепануть когтями по ступням: содрал всё, и подошвы сапог, и... Геолога отправляли самолётом, и было ясно, что жить он будет, но по тайге больше не ходок. Так что, когда зверь начинал бродить вокруг, люди теряли покой. Надёжней было его отстрелить или, ещё спокойнее, призвать кого-то из местных: эти промашки не давали.
Аганя, чтоб не выказывать страха, вновь подналегла на валун. Будто имела дело с человеком, которого можно обхитрить. Зверя так не обманешь, ему и безразлично, наверное, боится она его или нет. Говорят, закричать надо. Страшно, во весь голос закричать! А вдруг это и не зверь вовсе? А кто-то из своих, подшучивает над ней. Кто-то взялся подсматривать за ней? А потом поднимет на смех. И ведь всё равно поднимут на смех. Скажут, Аганя-то наша, совсем того, камни по лесу ворочает!..
И сумерки уже подкрадывались, и ноги надо было уносить. Аганя пошла, торопливо, но не бегом: человек там или зверь, а виду показывать не хотелось. Решила спрямить. Не ручьём, к реке, а наискосок пошла. Да и здесь, в пойме, кругом она на виду, а там, в лесу, где этот прячется, и она укрыться сможет. А вот так, не совсем, а почти на этого, изъевшего страшными глазами, и пошла. Ножичек-то, "складишок" свой неразлучный, расправила в кармане, и как ни в чём ни бывало.
Так прошла она привольно, только что не напевая, просквозила мимо укрывшихся в зарослях глаз - мимо вдруг сделавшимися глазастыми деревьев. Набирала, ускоряла шаг - ноги сами собой перебирали всё быстрее. Ноги несли вперед, а уши будто развернулись обратно - стали затылком, спиной, поджилками колен.
Звук шагов, казалось, прилипал к следу, а собственное дыхание застилало слух прерывистым гудением мокрого ветра.
Она юркнула за кряжистый крючковатый ствол. Замерла, перестала дышать. Сердце замолотилось, ясно обнаруживая себя в этой заговорщической лесной тиши. Аганя даже подосадовала на него и слёзно помолила биться не так громко, притаённее. И оно послушалось, затикало, как дамские часики. Не было слышно позади шагов, и сухие ветки или шишки не трещали под ногами. Лишь дерево за спиной нашёптывало: не то подсказывало что-то, не то заговаривало. То ли укрывало, то ли забирало, наползало своими сросшимися с комлем корневищами. Вот стала бы она таким же корнем, приросшим к стволу - да и была тут! И деревья вокруг заговорщически смолчали об этом.
"Хра-а!" - кинулось что-то страшное сверху. Так, что Аганя только успела глубже вжаться в дерево, уткнуться щекой. Большая птица крупно замахала крыльями и скрылась за деревьями, глухо опустившись на землю.
Аганя припустила со всех ног. Только мелькали деревья, ветки били по лицу, и она успевала отпрыгнуть в сторону от словно бы налетающего ствола. Хорошо, что это был не еловый бор, где сыро и топко, не лиственничный, где бурелом чинил бы преграды, а сосновый, сухой, почти без валежин. Бежала и бежала, оленихой выбивала землю, лисицей смешивалась с поседевшим хвойным настом, петляла зайчихой, путая след. Стала переходить на быстрый шаг с перебежками. На шаг. Круги плыли перед глазами, ноги подкашивались, вышла на чистую поляну, упала наземь, оглядываясь.
Видно было уже совсем плохо. Солнце откуда-то, из-за горизонта слабо разбивалось по верхушкам деревьев. Тайга, которая прежде только радовала, всё более наполнялась опасностью, становилась пугающей каждая выбирающаяся из сумерек ветвь. Послышался хруст. Но не там, откуда выбежала она, а в другой стороне, справа, куда закатывалось солнце. Лось, будто кивая кому-то согласно рогатой головой, прошествовал в солнечных отсветах по поляне. А может, и не было никого, почудился ей преследователь и его взгляд? Мало ли что в ней, в тайге-то?
Она отдышалась, поднялась. И вдруг чётко поняла, что не знает, куда идти. Посмотрела на все четыре стороны, - а в какую сторону ей?
По инструкции, помнила Аганя, если потерялась в лесу, надо выходить к любому ручью и идти по течению. Ручей приведёт к малой реке, а малая - к большой. А на большой реке, на Вилюе, всегда встретишь людей, жилище, поселение. Но где он, этот ручей? Не весна же, осень. Сушь кругом, если не считать болотины. А болотина, она уж точно никуда не выведет, она лишь утянуть может.
Звериные тропы, вспоминала она, ведут к водопою, а значит, к реке. Аганя пошла - как шла - прямо. Куда глаза глядят, что разбирают в опускающейся тьме. Какая уж тут тропа?!
Как хорошо было идти за каюрами якутами или эвенками. Они шли по тайге, будто по своему огороду. И всегда объясняли своё точное знание нужного пути очень просто: "Я помню дверь дома, из которого вышел". Но как это так? Как в кружении по бескрайней тайге, помнить, где она, эта дверь дома, из которого вышел?! Невозможно уразуметь!
Аганя попыталась сообразить, представить эту дверь, из которой вышла она. Встала лицом туда, куда закатилось солнышко, к Западу. Якутские и эвенкийские жилища: ураса, юрта, яранга всегда располагалась входом на Восток. И охотник, здешний вековечный обитатель леса, посмотрев на солнце или луну, точно знал, где его дом. Он знал, даже не глядя: он никогда не выпускал его из своего внутреннего взора. Он мысленно не расставался с домом.
Палатку же ставили так, как было удобнее примостить её на земле, на пологой или ровной почве. Аганя, прикрыв глаза, силилась вспомнить, куда смотрел вход палатки, из которой она вышла, но ясно представился порог иного жилья. Тяжёлая дверь дома над крылечком, мимо которого вытягивали за уздцы Каурого, а конь выкручивал на неё, крохотную, бельмасый глаз. И мать выводила её, закутанную в полушалок, в эту дверь, тонко пискнувшую напоследок. Аганя с изумлением обнаружила, что к двери того дома, из которого вышла навсегда, она путь знает, и найдет её днем и ночью.
А вот сюда, куда-то рядом совсем, как ни кружись, не поймёт, в какую сторону идти. И кустища теперь смотрели ведьмаками, коряги таились лешими, и все тянулись уродливыми пальцами, норовили зацепить и утащить куда-то. И этот, глазастый, размножился и отовсюду пялил свои зенки.
Она вскарабкалась на сосну, ещё не осыпавшуюся, густую. Здесь она была невидна. Наломала прутьев, устроила полог меж двумя крепкими ветвями. Прислонилась к стволу, боясь упасть. Приютилась, понимая, что неспроста якуты любят селиться близь сосны: где сухо, теплее, и дышится легче. Прикемарила. Проснулась от холода. Тёрла себя, грелась, но озноб пробирал. Спустилась вниз, как ни страшно было, бегала вокруг, пугаясь собственного дыхания. Снова пряталась на дереве. Открыла глаза с первым светом. Шорох - настораживающий, подбирающийся. Полосатенький бурундучок облюбовал ветку рядом, вёл последние приготовления к зимней спячке.
Ложбинкой, пересохшим ручьём шлёпать было тяжело, вязко. Но Аганя боялась свернуть, потерять верный путь. Вдруг в просвет между деревьями увидела... палатку. Возликовала - спасена! - рванула, что было сил. Но перед полянкой, где она стояла, будто что-то упруго ударило в грудь, остановило. Палатка, как палатка. Но что-то в ней показалось странным. Что-то не так. И только в следующее мгновение - новым ударом - поняла: палатка виделась, словно через толщу вод. Верх был просевшим, а все боковые линии чуть сдвинутыми. И кастрюлька рядом с полуразрушенным очагом вросла, затягивалась землёй. Ноги сами запросились бежать, но сердце потянулось узнать. Приблизилась, приоткрыла створ палатки. Спальники лежали, валялся небрежно брошенный фотоаппарат: люди будто отлучились на пять минут. Но брезентовая ткань палатки настолько выцвела, что просвечивала. Округлое зеркальце, приколотое булавкой за дерматиновую оправу к брезенту, было матовым от пыли. Она ещё раз огляделась вокруг палатки, надеясь увидеть признаки людского обитания или того, что здесь случилось. Но лишь наткнулась на обвислые тенеты между верёвкой и боком палатки, покинутые даже пауком. Пошире распахнула вход, полезла к зеркальцу. Вытерла пыль. Потянулась посмотреться... И глянули из зеркала глаза. Она медленно, как стояла на карачках, посмотрела из-под руки, которой вытирала пыль, назад.
Это был не медведь и не человек. Это было человекоподобное и зверообразное существо. Аганя слышала про таких - и дома ещё, у себя в деревне, и здесь. В деревне о них говорили: "Лесные люди". Местные их звали "лочча". Впрочем, как рассказывали старики, так называли когда-то и заросших бородою, рослых, в сравнении с местными, невиданно большеглазых, крупноносых русских. Лоччи означало "урод". Одни считали, что лесные люди, "лоччи" - это всего-навсего беглые каторжане, от долгой лесной жизни перенявшие повадки зверей. Другие, что "лесные люди" - они и есть, лесные. Но все знали: лесные лоччи обладают страшной силой и очень любят обыкновенных девушек и молодых женщин. Иные бабы после встречи с ним становились кликухами, а иные, побойчее, как судачили, приносили в подоле от них "неведомо зверёнка". Слышать Аганя слышала, но никогда не верила, считала слухи небылицами. И вот оно стояло по другую сторону поляны, среди хвойной поросли, полагая, наверное, что остаётся незамеченным: громадное, лохматое, свирепое, как зверь, но высилось прямо, на двух ногах, как разросшийся человек.
Она была в ловушке. Как, знать, может и те оказались в ловушке, которые эту палатку поставили? И следа от них не осталось. Аганя неторопливо выудила складишок из кармана - может, хоть в глаз успеет ткнуть, - попятилась почти незаметными движениями. Следила через зеркальце, что там, за спиной. Не кидается ли? Выползла из палатки, распрямляясь, глянула назад ещё раз. И ясно увидела, как этот, лесной, метнулся, пригнувшись, в сторону, за чащобу. Боится он её, что ли? - изумилась она. Или в обход пошёл?
Бежать не стала - не убежишь. Пошла низом дальше, всё грея ручку ножичка в кармане. По деревьям ли прыгал лесной человек, крался ли неслышно по земле, но теперь она стойко чувствовала его взгляд и не пыталась скрыться.
И к полудню она вышла к незнакомой быстрой реке с обрывистыми берегами. Нашла сход. У кромки берега, в заводях, вода уже подернулась тонким льдом. Соскребла с сапог налипшую грязь, побултыхала ими в воде. Ополоснула руки, лицо, освежилась. Направилась берегом по течению. Река чуть разливалась, ширилась и выходила на береговую галечником занесенную косу. И только ступила она на камушки, и заюзил по гальке сапог - где-то там, за лесной кромкой, раздался ответный галечный скрежет. Она приостановилась, посмотрела почти спокойно - чему быть, того не миновать. Ни колыханья, ни движения, тишина, и только шум речного потока.
Река здесь шла перекатами, была неглубокой, лишь у противоположного, крутого берега цвет воды сгущался. Но там вереницей выступали глыбистые камни. Аганя направилась к воде, и как ни казалась себе спокойной, ноги под каждый шаг простреливало до пят. Так, настороженно, с обращённым назад слухом, она перешла по камням на другую сторону, и уже была готова выйти на берег, как в реке, у камня, блеснуло.
Сияние сочилось сквозь водный поток, разбивалось течением, как бы колыхалось на дне. Аганя стала закатывать рукав. Вот почему о н так долго водил её, заставлял бегать и кружить, вот почему. Чтобы прийти сюда и увидеть это свечение, чтобы тоже найти и стать Великой Алмазницей. Она почему-то бала уверена, что на дне лежит именно алмаз. Рука опустилась по локоть, меняя очертания, делаясь широкой, разлапистой. Но алмаз словно отодвигался. И удалялось дно. Она с одного плеча стянула телогрейку, дальше завернула рукав. Пальцы почти дотягивались, но она боялась стронуть искристый камешек, смешать с песком. Потянулась глубже, намочив кофту, занемелыми пальцами ухватила горсть вместе с алмазиком... и коленка скользнула по мшистой оглаженной глыбе. Она еще не верила, что падает - как же так, ведь вот он, алмаз-то, в руке, - и покатилась по воде, закрутило её бурным течением. Она попыталась плыть, не разжимая правой руки, загребая кулаком. Её несло, кружило, и студёность пробирала насквозь, сцепила паха. Аганя ухватилась за каменный выступ на берегу, уже забыв зажатую горсть, и песок с камешком пополз из-под ладони. Она перехватила руками за выступ повыше. Но берег был крут, и она соскользнула, вновь подхваченная течением. "Кариолиса силы", - промелькнуло в голове. "Кариолиса силы" - может ли она бороться с ними, с силами, установленными самой природой? Кариолиса силы... Её затягивало, и она ослабла, успев подумать, что вот для чего она шла, вот её удел, и теперь уж скоро они встретятся... Так Аганя успела понять судьбу, как вода разорвалась, она взлетела, и мелькнувшая рядом страшная волосистая человекообразная морда показалась прекрасной - потому что прекрасной была сама жизнь!
Он нёс её, этот звероподобный человек. В прошибающем насквозь ознобе, в обморочном тумане, она всё ещё жила страхом минувшего. Ведь она уже готова была умереть, она уже умерла мысленно, и её выдернули оттуда, из пасти смерти. И она прижималась к своему страшному спасителю, потому что не хотела туда, обратно. Потому что он был тёплым! Так хотелось жить! Пусть унесет её неведомо куда!
Он отпустил её - и она даже испугалась, что он оставит её здесь, коченеть. Но он принялся водить её руками - искусственное дыхание, догадалась Аганя. Она даже попыталась подняться, сказать ему, что хоть и накупалась, но не утопленница же, в своем уме. Вдруг внутри что-то булькнуло, и изо рта, как из ледовой пробоины, выплеснулась вода. Сразу так легко стало, она даже заулыбалась, и к своему изумлению услышала собственный смешливый голос: "Вот нахлебалась, так нахлебалась!".
Он кинулся собирать сушняк: лохматый, руки граблями. Но в одежде - в обыкновенной одежде! Промокшие спички плясали в его руках - выходит, он тоже продрог? Она потянулась к коробку - ей показалось, что она лучше, сноровистее разожжёт костёр. Но коробок сразу вылетел из её рук. Он ловко подхватил его, рассыпав всего несколько спичинок. Чиркнул по самому уголку - по сухой кромочке. Береста затрещала, вспыхнула, как порох. Слабое ещё, но уже ощутимое тепло пошло от огня.
Ах, ты, огонь! Отныне она тоже будет склоняться перед ним, огнём, разведенным человеком, согревающим, спасительным, и станет кормить его, прежде чем опробовать кушанье самой, как это делают здешние.
Он стащил с неё ватник, стянул сапоги, кофту - она не сопротивлялась, понимала, зачем это он: надо всё просушить, так легче согреться. Но когда начал снимать штаны, резко оттолкнула его и отскочила сама. Скомандовала: "Отвернись!".
Лесной человек стыдливо ссутулился, стал медленно, в неловкости, поворачиваться. И такая знакомая застенчивая улыбка мелькнула в лохматой бороде, и глаза как-то робко, светло так посмотрели из-под тяжелого крутого лба
- Ты?! - воскликнула Аганя.
- Я. Кто ещё? - совсем уж Васькой Коловёртовым развел руки лесной человек.
- Вася!.. - счастливо заплакала Аганя.
Её и без того всю трясло, а тут уж вовсе забило дробью.
- Ну, отвернись тогда, отвернись же! - не своим голосом всплёскивала она.
- Да не гляжу я. Нужно мне больно.
Краем глаза, она видела, как и он стал стягивать с себя мокрое.
Так они сидели на корточках - в чем мать родила, - жались к костру. Сначала с разных сторон, незаметно как приблизились, прислонились, греясь друг о дружку спинами.
Настуженность потихонечку таяла, тело сладко наливалось теплом. Вдруг бросило в жар и перехватило дыхание: она остро почувствовала, что своей обнаженной спиной касается голого мужчины. Точнее, касалась - её отбросило, будто током. И только спина всё хранила это странное ощущение.
- А ты как здесь оказался? - спросила настороженно Аганя.
- Как, как? Шел.
- Куда шел?
- Куда, куда? Шел, да и всё. Гляжу, баба тонет.
- Я серьезно.
- А я что, шучу, что ли?
- А выслеживал меня кто?
- Кто?
- Вот я и спрашиваю: кто?
- Ну, чё ты, в самом деле? Ну, пришел тебя попроведать. Тебя нет. Пошел искать.
- А прятался тогда чего?
- Чего, чего. А ты чего в воде-то шарила?
- Ничего, - теперь стала темнить она.
- Алмазы, поди, искала?
- А ты как знаешь, про алмазы?! Про то, что здесь их ищут?
- Чё, люди дураки, что ли?
Она покосилась на него. Он сидел, такой могутной, положив дюжие руки с продольными узловатыми мускулами на колени. Дыбилась грудь долгими мышцами, а рёбра под рукой можно было пересчитать. Подобранный, подтянутый в пояснице живот удивительно складно, как у доброго скакуна, переходил в бедро, перерастал в длинную ногу... А из под ноги - она не сразу поняла что это такое, - гриб такой свисал, боровик... Как у коня же!
Она хихикнула, и он обернулся к ней.
Посмотрели друг на друга, не отворачиваясь.
- Поброюсь хоть, думал, тогда и подойду. - Вдруг проговорил он, глядя во все глаза.
- Побреюсь надо говорить... - поправила она.
- Ну, побреюсь.
- А почему ты такой не бритый-то?
- Вот оно и есть, что не успел побриться.
Они смотрели теперь, будто заглядывали друг в дружку. Он робко-робко протянул к ней руку. И её пальцы, набрякшие огнем, потянулись на встречу. И пламя полыхало, взлетало ввысь, наполняло негой и удивительной силой.
"И открылись глаза у них обоих, - издалека далекого всплывали читанные бабушкой слова. И ведь не слушала она её, не хотела слушать. А слова эти словно сами в уши влились, - и узнали они, что наги..." Выходит, открывалось ей, что они, Адам и Ева, и до этого были наги. Только не знали, что наги. Жили, аки птицы и звери. Птицы и звери не знают, что наги, так для них и нет в том греха. И они так могли бы жить - и жили, выходит. А вот узнали, что наги - и это стало грехом. Только потому, что узнали.
Говорили, что бывает больно. Для неё же только приблизилось небо - стало низким-низким, придавило крохотные деревья. А они - единое - сделались большими-большими. Громадными какими-то на маленькой земле. Распростёртыми небесными созвездиями.
Небо плавно взлетало вверх, возвращалось на место. И деревья закачали высокими верхушками. Она лежала на Васиной руке - сама жалась к его плечу! И никак не проходило удивление - неужели это произошло? Такое - и с ней?! И она, как все женщины?!
- Ты, рази, не была с им? - оглушённо прозвучал Васин голос.
Она поняла, о ком и о чём он спрашивает.
- Была, - ответила она: и сама не знала, почему так ответила.
А разве не была? А и не была - как была.
- Сочиняешь ты всё, - он придвинул её, притиснул, сел, прижал к груди, сгреб почти в охапку.
И почему он так её жалел?
- Я в бегах, - проговорил он. - Прости, что я для тебя человек бесполезный.
- В бегах?
- Но.
- Ты же, вроде... Работал, все хорошо. Спокойный такой. Подрался?
- Кто со мной драться-то станет?
Вася замялся. И вдруг смешок прорвался: светлый такой, счастливый.
- На аэроплане я полетал. Сам!
- Как это - сам?
- Ну, так. За штурвалом! Самолёт украл.
- Да ты что, Вася? - испугалась она.
- Ну, я ненадолго. Полетать. Манило меня. Вот таким ещё был, а как увижу в небе - там бегу!.. А жисть-то, вишь, как. Я не думал, красть-то. Подошел поглядеть - поглядел. Дверь чего-то потянул - а она открылась. Посижу-ка, думаю, на лётчиковом месте. А уж как сел... Ну, думаю, жисти не было, так хоть, дайка!.. Кто меня в лётчики-то пустит? Ах, как оно летать-то!.. Вот как с тобой. Почти что.
Он замолчал. Задумался. Теперь она прижала его ближе: так жалко-то его стало!
И сидели они перед костром, прижимались друг к другу, покачиваясь.
- А в каталажку-то заперли, - улыбался Вася, - ну, в сараюшку там, при милиции. Думаю про себя, одну мечту сполнил, отвёл душу. Добраться бы до нее ишшо - до тебя это! А сам места себе не нахожу: знаю же, что другой у тебя на уме. А удержу нет, хоть как, думаю, силой возьму, моя будет - а там трава не расти! И вот, веришь, нет, прямо голос стал чудиться - будто зовешь ты меня.
- А я думала про тебя, думала, и звала, звала!
- Думала? - с надеждой проговорил Вася. - Я почто не выходил-то: потешиться хотел над тобой, и а увидел, так и думать забыл. А на кой я, думаю, ей?! У её жисть, а у меня... А када сбежала - я, ить, тебя потерял. Как зверь какой сделался. И вот, веришь, нет, по нюху шёл. Иду, и сам поверить не могу - чую!
- Что ж за запах такой от меня? - засмеялась Аганя.
- У нас у всех тут запах один: кострища, гари. Токо у тебя есть ещё другой, тонюсенький. - Он говорил так, будто и в этот момент угадывал именно этот запах. - Мать на зиму ягоду всегда сушила. В голодные годы ягодой той да грибами токо и спасались. Вот запах ягоды - земляники сушёной - он у меня здесь, - Вася коснулся головы, - и от тебя он же.
- Так мы тоже с мамой всю войну на ягоде, на грибах. Ну орехи ещё кедровые - сами с ней кедрачили!
- У нас, на Волге, кедра нет.
- Ты с Во-олги? - протянула Аганя.
- Но, - оторопел он перед её изумлением.
- Я ж того... мордва наполовину.
- Мордва?! - пуще прежнего она удивилась. - А ты про Христов камень слышал?!
- Про Христов? - изумился теперь он.
- Ну, про комету, которая упала там, у вас. А крестьяне её растолкли и съели.
- Нашто?!
- Суеверие. Считали, что силу придаёт. Исцеляет. Тебе камешки в детстве не давали, толчёные?
- От Христова камня, что ли, этого? - переспросил Вася. Пожал плечами. - Может, и давали, кто знат. У меня дед с бабкой шибко набожные были. Просвирку давали. Противная такая. Воду святую... Чего-то такое вроде было - вот ты сказала, и стало казаться, что вроде давали. Впихивали в рот. Но то ли, другое ли что?.. А к чему это ты?
- Так. Вон ты какой вырос!
- От Христова камня, что ли? - заулыбался Вася. - Сама ты суеверная, а не крестьяне.
Аганя обхватила руками колени, наклонилась к огню: вновь поразила закруглённость жизни - закольцованность её жизни.
- Ты помнишь двери дома, из которого вышел? - пристально посмотрела она.
- Мне разглядывать-то некогда было - вышиб, и дай Бог ноги. Какой там дом-то - сараюшка при милиции!
- Я не про ту. Дверь дома, где ты жил. Где ягодами сушёными пахло. Ты бы нашёл её, если бы пешком шёл?
- Чё ж не найти-то? - опустил голову Вася..
Она тихо прислонилась к его груди.
Он посидел недвижно, готовый заплакать. Что же ему за человека такого Бог послал? Говорит, спрашивает - о чём иные и думать не знают. Бережно склонился к ней.
Небо теперь не падало на землю, не укрывало их мягким одеялом. Всё оставалось на своих местах. Но они - единое - это были только они, а всё остальное - было всем остальным.
И вновь её удивляло, что такое - и с ней! И всё так запросто - будто так и надо!
Голод охватил - живот объявлял войну. "Старый знакомый", -вооружился Вася её складишком. Пошёл на охоту: был лёгким, радостным, припрыгивал под каждое движение.
- Только недолго, далеко не уходи, - сказала она ему с удивлением то, что женщины обычно говорили в таких случаях своим мужчинам. Всегда подчеркивая, что этот мужчина именно их.
Они жарили куропатку, смачно ели, перемазываясь пригорелостью и жиром.
- Теперь поживу ещё! - повторял Вася, будто грозил кому-то, - поживу!..
День и ночь стёрлись. Он принёс палатку и весь скарб невесть куда исчезнувших геологов - она лишь удивилась, что совсем не горюет, не думает о её бывших хозяевах, и рада этому пусть временному, но обозначенному их жилищу. Она не давала угаснуть огню, а он уже мастерил, наставлял силки на дичь. Он умел и мог всё, и она была ко всему сподручна. Он добывал, она готовила, они ели, и вновь сливались в единое.
Теперь ей казалось, что они - звери. Кружащиеся осенние олени, клубящиеся весенние змеи. Или ещё какое-то неведомое единое животное. И ей нравилось быть зверем, частью этого ненасытного животного.
- Говорил же, моей будешь, - умилённо водил он ладонью по её волосам, - так оно и вышло. А, ить, сам не верил, что выйдет.
Зря, наверное, он так сказал. Почему же его? - подспудной, дальней какой-то мыслью по телу прокатилось недоумение. И уже пересилив себя, она размягчённо согласилась: а ведь и его.
А он - её. И вдруг страшно становилось потерять его. А никуда не деться, если не потерять, то расстаться, и надолго, им было предписано.
- Смотря по какой линии пустят, - настраивал он её. - Если по воровской, то оно бы ничего. А если по политической, по диверсии, то... Тут уж меня не дождаться.
Первый срок он отбывал, как политический. Рассказывал он об этом со смехом.
Во время войны его посадили. Подростки работали в поле. Приехал председатель на пролетке. А Вася с напарницей, с деревенской же девчонкой, как раз лошадь выпрягли, пустили попастись - притомилась лошадёнка. Ну, председатель крут был, давай и паренька, и девчонку плетью охаживать. Хлестнул бы для острастки раз, другой, оно бы и ничего, дело понятное. Но разошёлся - лупить стал! Ладно бы одного Васю, а то и девчонку. А девка хороша была собой, чернявая, огневая. Васе нравилась. Кто знает, может, и председатель на неё глаз положил. Словом, отобрал Вася у мужика плеть, скрутил его, да и вдвоём с подружкой впрягли они председателя вместо коня в пролетку. И пустили по деревне, а девчонка ещё и погоняла.
Аганя представляла председателя колхоза, запряжённого в пролётку, - и тоже смеялась. Было над чем посмеяться, было над чем и поплакать.
Васю и его напарницу осудили ровно настолько, сколько прожили они к той поре на белом свете: на пятнадцать лет.
Но Вася не унывал, и считал, что жизнь их, в общем-то, сложилась неплохо.
- Она-то, Валюха, ещё сидит, - пояснял он, - ну, правда, при начальнике там. Собой-то она тада уже была - вся из себя, а счас, видать, и вовсе. Прописала, что на пианине там выучилась, и шиколад кажный день ест. Не обижатся. И меня наш начальник приветил - за большие кулаки. Он бокс устраивал. Ну, с одним меня стыкнул, с другим... Ну, пометелю маленько, ну, так, для виду. А тут умельца привезли. Чемпион какой-то он там был. Я выхожу, а он давай вокруг прыгать. И тык меня, тык. А у меня всё мимо. Он ускользат. Ну, начальник мне в перерыве говорит, одолеешь, пойдешь на волю, на поселение. А как - зла-то нет, мы ж не ссорились, не ругались - не могу всерьёз ударить. А они там, видать, поспорили, наш-то, с ихним. И этому, чемпиону, тоже, видать, их-то чего-то посулил, как он меня давай метелить! Я в обиду-то и вошёл. Гляжу, уж он лежит. А этот, судья, кого-то ещё считать давай. Я ему говорю, ты кого считаешь? Помрёт же человек! Ну, крикнули людей, взяли его за руки за ноги и унесли. Думаю, ну, всё, убил, вместо свободы новый срок... Нет, гляжу, вышел, сел в уголке, руки свесил... Ну, жив. Ещё не сразу меня отпустил. Давай меня боксу учить! На всю страну чемпионом, говорит, станешь! Ну, кормежка, конечно... Вдруг вызывает, руку пожал. И я - вольный человек. А на завтра, сказывали, кака-то комиссия, и его самого...
- У нас в деревне беглый один был. Никто не знал, что он беглый. Приехал, стал работать. Потом уж узнали - сам, говорят, рассказал, что он беглый. Но никто его так и не искал!
И снова были, как прилипшие, и сами смеялись над собой - так их скоро тянуло друг к другу. Были, как дикие звери: она с охочестью, с жадностью пила кровь только что убитого животного, слизывала тёплый свежий мозг из разбитой кости - прежде она не только этого не могла, но даже отворачивалась, когда это делали другие. Их одежда, волосы пропитал дух жарящегося продымленного мяса, и лишь едкий, постыдный и дурманящий запах плоти побеждал его, зазывая в свою пряную обморочную жизнь.
День ли пролетел, три ли прошло, вечность ли минула?
Они затихли сдвоенными улитками.
Она проснулась первой. Приподнялась на локте. Вася от её движения тоже повернулся, раскинулся вниз лицом, вытянув вперёд, разбросив руки. Спал он богатырским сном. Сильный, красивый.
Палатка стояла рядом - да не по их простору была. Они лежали под открытым небом на прогретой кострищем, отвоёванной у холода земле. Вася нагромоздил дров, будто для оттайки, и теперь прогорающие руины пыхали жаром, тихо шаяли, а то вдруг занимались огнем. Выбившееся, взлетевшее пламя, словно в дивном танце, успевало покрасоваться своим гибким огненным телом, и тут же недоуменно скручивалось, трепыхалось, будто извиняясь и моля о пощаде. Словно напоследок, огонёк ровно мерцал свечой, и угасал смиренно, ещё некоторое время миражно существуя в человеческом взгляде. Головешки казали весело какие-то рожицы, но она знала и их предрешённую участь.
А, может, она, Аганя, и впрямь всё остальное выдумала? - выманивали её душу тлеющие уголья, будто на подтопку. Всё, кроме того, что есть сейчас? Был он - не от мира сего. С ним была она - нездяшняя из нездешних. Они проплыли вдали, пролетели, как две невиданные прекрасные птицы. Аганю лишь повлекло за ними, как поманило Васю полетать. Но они, Аганя и Вася, способны только привстать на цыпочки. Они - земные. Обыкновенные. Они - и пара. Какая еще пара: привези Васю в деревню - все приахнут, - какой парнина! Они, Вася и Аганя, среди от роду простых - тоже, по своему, птицы редкие.
Так она говорила себе - и пугалась странной рассудительности своей.
Она прикрыла Васю телогрейкой, пора было одеваться, обуваться и начинать день. Ее сапоги, заботливо пристроенные Васей, стояли один к одному у костра. А вот свои ботинки он, видно, как скинул, так валялись они как попало в разных местах. Аганя собрала, приставила к огню его тяжелые, расквасившиеся, большущие рабочие обувки. Посмотрела на них сверху, усмехнулась, покачав головой, - это же надо такие лапища иметь! По следам бы так и решили - лесной человек! И вдруг ее словно всю передернуло. Глаза резанули - разные шнурки. Точнее, на одном ботинке - толстый и перекрученный шнурок, а на другом - веревка, какой мешки завязывают.
Присела. Ну и что? - пыталась она убедить себя. Порвался один шнурок, завязал ботинки, чем было. Не из дому, не на танцы пришел. До шнурков ли?! Но снова оборачивалась на эти шнурки - тянуло обернуться - и ныло по ложечкой. Тоской какой-то, выжженностью пепельной. Бойкий огонёк вспыхнул из-под головешки, высек с треском взметнувшуюся крупную искру.
Да ведь и Андрей - по нему душенька и кручинилась! - был таким же, как они. Из таких. Как родничок или ручеёк весенний. Просто выучился, выбежал за пределы, в дали неведомые. И в том-то, может, всё и дело, потому и не стало его, что зажил среди них, других, забурлил в их запрудах - источился о них.
Она приоткрыла палатку, вновь посмотрела на Васю, поправила сползшую с него телогрейку. Хорош он был, Вася, да не с ним она - была с ним, да не его. И раньше была не его, и сейчас, и будет.
Тихонько надела свой ватник, натянула раскалённые сапоги. Снова посмотрела на шнурки в ботинках - разные! Шаг один сделала, другой, обернулась, как бы прощения испрашивая - хорош он был, лежал, будто замер в беге. Проткнула ножиком прогоревшую головешку и положила вместо себя подведённой чертой. Пошла, пошагала скоренько. Берегом, по течению реки.
Если тёплая весна и жаркое лето шли прежним ходом, то леденелой осенью Агане привелось понять: почему вождя всех времён и народов называли "Великим кормчим", и что такое остаться без кормчего. В прежние года, случалось, подолгу жили на одних крупах, но так, чтобы закончилось всё - делили по крупицам подгнившую пшенку и сверкали глазами от голода - такого не бывало.
"Продукты!" - слал короткие радиограммы начальник партии. В ответ кормили обещаниями. Люди ждали, смотрели с надеждой в небо, и опускали взоры в словно бы пронзившем их унынии и странной одинокости. Умелые охотники, ловкие рыбаки, собираясь с силами, отправлялись в тайгу, день-деньской проводили на реке, но возвращались, будто оглоушенные, окончательно вышибленные из себя самой переменой в природе, ни с чем. Не слышно было перелётных птиц, исчезли звери в лесу, и рыба ушла из вод - всё развольничалось без кормчего!
Ела Аганя всегда мало, была неприхотлива к еде. Но теперь ей хотелось есть постоянно. Да не есть, а поедать, жрать - напитывать ту разрастающуюся внутри особую жизнь, которая на этот раз сомнения не вызывала. Несмотря на проголодь, Аганя наливалась спелостью. Люди замечали, понимали. Берегли.
Ослабленные люди бросили работы, сохраняли силы и тратили их только на добычу пищи. Но если кому-то удавалось выловить линька, подстрелить кукшу - несли в общий котел, делили на всех поровну, а ей, беременной, по иным, сытым понятиям, нагулявшей живот неведомо от кого, наливали погуще, отдавали лучший кусочек.
Алмазная лишь четверть века спустя, когда переменилась вся жизнь, удивилась, что было так. Тогда казалась, что иначе и не бывает.
Самолет не летел, и Агане начинало мниться, что это лётчик не хочет к ним лететь, боится встречи с ней. И острились зубы, росли в тёплых варежках когти от этих мыслей. Но когда самолёт, наконец прилетел - показался в небе, сделал один круг, другой, - и не стал садиться, всё внутри обожгло гневом: да ведь, выходит, права она.
Да, была сильная наледь и отмель, куда приземлялся самолёт прежде, словно покрылась коростами. Причины имелись. Но Аганя чуяла: он, летчик, испугался совсем иного, иной страх не давал ему приземлиться.
Полетели с высоты мешки, ящики, но так, будто лётчик решил поиздеваться. Всё разносило широко, веером, разбрасывало по округе, разбивало о камни и деревья. Мешки с мукой словно взрывались, и тучи белой пыли вздымались над тайгой, тянулись вслед насмешливо помахавшему крылами, удаляющемуся самолёту.
Хотелось устроить пир - ой как хотелось! Навернуть банку тушёнки, облизав все краюшки, облизать и лавровый листик, смолотить бадью каши, спиртику хлебануть - насытиться в волюшку! Но знали. Бывали случаи, когда люди, затерявшись в тайге, выходили и набрасывались на еду. Плачевные случаи. Поэтому ели осторожно, сдерживая себя, и друг друга. И такая же разомлелость охватила, дрёмная сладость. И радость понимания: спасены.
Спасены, а ведь могли бы... Вот он как, человек-то устроен. Желает лучшего, стремится в новую жизнь, а оно раз - случай. Или там, где отправляют за новой жизнью, что-то поменялось. Или просто призабыли об этом - все же, люди, всё бывает...
Избежавшие мора люди вдруг потянулись к Агане. Одобряли, что она решила родить. Благим словом поминали Андрея Бобкова. Женщины пускали слезу, говоря о нем, мужчины простого звания сурово кренили головы, тыкали в сердце кулаком, которое почему-то ныло по этому головастому, с особым глазом парню. Люди поучёнее - признавали, склонялись, называли неоспоримым авторитетом.
И впредь стало так. Ей трогательно пожимали запястье, участливо брали за локоть - каждый находил нужным именно Агане выразить своё восхищение научными изысканиями Андрея Николаевича. Она терялась и не знала, что ответить. Впадала в стыд: начинало казаться, будто она обманывает людей. Ведь все они думают, что она носит е г о ребенка. Но тотчас говорила себе - а ведь и его. Это он - и ту женщину, сделавшуюся Великой, и её, оставшуюся рядовой, привел к своей находке, своему обретению.
К своему.
И на всех насылает прозрение. Не к ней подходят со словом люди, не к плоду, который вынашивает она - они должны это сказать для самих себя. Облегчить душу - освободить своё, чем-то придавленное, оно легко - со своим-то.
Каждому - по сердцу его.
И даже неподступный куратор, по-свойски, как старый товарищ, отвёл за локоток Аганю в сторонку и заверил, что при всех противоречиях и сложности международной политической обстановки всегда уважал, ценил, и что, так сказать, под знаменем научных идей товарища Бобкова и будут вестись широкомасштабные поисковые работы в грядущем отчётном сезоне.
Это было уже лютой зимой. Он прибыл, как всегда, ознакомить с политической обстановкой и помочь верно понять исторический момент. К тому времени уже все знали, что "товарищ Берия - вышел из доверия". Так подшучивали в народе. Но что этот человек, который был членом Правительства всего Советского государства, почти с самой революции, с 1919 года сотрудничал с английской разведкой - не укладывалось в голове! Саботировал подъем сельского хозяйства - то-то они голодали! Он и его группа заговорщиков совершали террористические расправы над невинными людьми! Может, и её отец, дед - кержаки - попали под расправы? Они, конечно, были несознательными, но не настоящие же враги, если вдуматься?
Она слушала, и мутилась душа. Берию она видела в киножурнале, который показывали перед фильмом в кинотеатре: интеллигентный такой с виду человек - в шляпе, в очках. Главное - стоял на трибуне Мавзолея рядом с самим товарищем Сталиным! Если враг может так пристроиться, пролезть в руководство всего Советского Союза, то он может быть везде, кругом, притаиться среди них.
И она знала этого врага. Краем глаза Аганя следила за летчиком Саввой. Берию за измену Родине Верховный суд приговорил к высшей мере наказания - расстрелу. Она вычисленному ей врагу должна была вынести свой приговор - у неё свои с ним счеты.
Вражина поторговал на людях своим красивым лицом - противной совиной мордой - и пристроился к Даше. И та, дура, стала с ним улыбаться. Собрание шло в натопленной избе, и могло затянуться надолго: одному нравилось говорить, а других не очень-то тянуло на работы. Мороз стоял лютый, когда трещит земля, лопается ледяное небо и свистит воздух. Так проверяли: градусов до тридцати, если подуть, как бы в улыбке растянутые губы - воздух выходил с шипением и паром, после тридцати - с гудением и дымом, а после пятидесяти - свистел и выпадал крахмалом. Агане нужно было, чтоб этот соволицый - она никак не хотела даже в мыслях назвать его по имени - остался один. Вышел на улицу. И ничего не могла удумать: как вызвать его?
- Скажи ему, что я хочу посылку отправить, - прошептала она Даше на ухо.
- Сама скажи, - удивилась та.
- Ну, скажи.
Даша передала.
- Пусть несёт, - услышала Аганя его ответ.
- Может, он со мной дойдёт, возьмёт, - воспользовалась Аганя своим положением.
Лётчик посмотрел с некоторым изумлением - бабы здесь в любом положении не требовали помощи - и мотнул головой.
Они вышли. Узорчатый куржак сразу же обволок глаза.
Аганя шла впереди. На какой-то миг она испытала чувство неловкости - все-таки добром выманила человека, а идёт со злым умыслом. А почему это со злым? - скорчившийся на полу Андрей представился ей. С добрым и идет. С самым, что ни есть, добрым.
Она приближалась к дереву - почему-то хотелось встать спиной к дереву. Слышала хруст снега за собой. Чувствовала, как в человеке, идущим следом, назревает гнев: студёно для прогулок-то! Но он молчал - мороз скручивал губы. Видать, поэтому якуты так немногословны.
Потихонечку она вынула руки из варежек - они были на тесёмочках. И тотчас, пока мороз не скрючил пальцы, развернулась и впилась, вцепилась, желанной росомахой, процарапала ему лицо.
Кровавые ледяные струи пролегли по его округлым щекам от выпученных совиных глаз. И она успевала, бросала через смерзающиеся губы в эти бесстыжие глаза всю правду. И ледовый крахмал наслаивался на кровь, превращал лицо его в красно-сизое месиво.
Он ловко, обучено заломил ей руки, прижал к дереву, и снег полетел им на головы.
- Ну, так знай, - мычаще, страшно закричал совиноглазый. - Вы из меня негодяя сделали, какого-то Дантеса. А вы, может, мне должны быть благодарны. Его нет - он теперь великий учёный. Таким он запомнился. А если бы он остался жив - кем бы ему быть? Никто бы не позволил ему стать первооткрывателем. По крайней мере, не дали бы хода его известности. Те, кто за этим следит, кто отвечает за нашу историю. Ты понимаешь это?
Она высматривала, приноравливалась к его лицу, сделавшемуся маской. И вцепилась зубами в выпуклый подбородок, глубоко проткнув - даже сама успела удивиться, ощутив себя зверьком с острыми клыками, - ненавистную мясистую плоть. Он взвыл и ударил её кулаком, как мужчину. Она упала и долго не могла подняться. Вставала на колено, и её клонило, разгибала ноги, и кидало в сторону. Оклемалась. Прислонилась спиной к дереву. И почувствовала - разливающуюся радость.
Радость жила во всей природе, в гулкой снежной белизне, в чудодейственно одетых в белые снежные покровы деревьях, в белых заиндевелых очертаниях хвойных ветвей. В чистом белом небе с голубоватым, словно ледяным окоёмом, в ровной белой речной дали с редкими ледяными торосами от шурфов.
На подбородке совиноликого к его украшающим шрамам прибавятся и два обезображивающих, оскалившихся бабьими зубами - была и мстительная радость. И успокоение, хоть небольшое.
Победного успокоения добавили и неожиданно заискивающие заверения Куратора. Мёртвым - он тоже любил Андрея Бобкова, и готов был идти его путём. Правда правдилась.
Но именно к началу нового поискового сезона для Агани складывалась иная дорожка. Декретный отпуск был двухнедельным, не спасали положение вещей и приплюсованные не отгулянные очередные отпуска. В её ситуации - приходилось увольняться.
http://sp.voskres.ru/