09 декабря 1996
6689

Сергей Есин: Праздники жизни и смерти

Занятное - нет, странное, нет, ужасное - получил я совсем недавно письмо.

Вообще-то я сам собирался на это совещание молодых писателей, которое проводил Союз российских писателей в Ярославле, но не вышло по чисто семейным обстоятельствам. В день выезда, в середине января пришел на Поварскую, откуда, от здания бывшего СП СССР, уходили автобусы, -- много знакомых лиц: и друзья-писатели, и не очень друзья, и семинаристы, среди которых много студентов нашего института. Опять сердце ёкнуло, что сиднем сижу, делаю всякие общественные и институтские дела, а люди, видите ли, ездят, новые впечатления... Я пошел отказываться, причина была только эта, хотя понимал - ситуация там и диспозиция авторских самолюбий может быть разнообразная. Кое-кто из моих соратников по так называемому альтернативному Союзу писателей на Комсомольском проспекте предупреждал: смотри, мол... А чего мне бояться? Я за себя постоять умею, и за меня - не один и не два моих романа и публицистические статьи. Вон тому пареньку, который уезжал туда из нашего института, прелестный такой, сумрачный паренек, из тех, у которых всегда нет денег, из тех, которые из глубинки, из тех, что родились в многодетной семье, где отродясь никто не занимался интеллигентным трудом, а так - доярки, трактористы... А он - первый поэт, ученик покойного ныне Долматовского и Евгения Рейна, которые оба в поэзии что-то понимают, которые достаточно высоко оценили этого парнишку. Вот ему - да... Я ему и сказал: лучше не езди, сомнут. Стихи у тебя такой обнаженной русской народной традиции, что могут эстетам и "не показаться". А он все-таки поехал и вернулся потом в слезах. Но, собственно говоря, поэзия - не булка, чтобы нравиться всем, я просто констатирую, что не поехал сам, а очень хотелось более объемно посмотреть на ситуацию, не поехал исключительно по соображениям занятости. Никакого литературного расчета и литературного предвидения у меня здесь не было. Но, может, меня от чего-то оберегает Господь? Ну, ладно.

Все, что я написал, -- это присказка, разминка ситуации, потому что 21-го числа, через неделю после морозного дня, когда автобусы с Поварской отправились по Ярославскому шоссе, я получил по "еврейской почте", как говорят у нас в России, т. е. с гонцом, письмо от двух своих бывших семинаристов. Я его читал три раза, я его носил в боковом кармане пиджака не на одну большую писательскую тусовку, чтобы прочитать там вслух... И не решился. Слишком обжигающ смысл, слишком спокойны и обидчивы слова. И как здесь ответишь?

Я думал-думал, и, чтобы даже возможную неискренность взять под контроль, решил ответить ребятам публично. Но фамилии изыму. Мне-то на миру и смерть красна, а им-то жить.

Вот это письмо.

"Пишут Вам Андрей... и Михаил ..., Ваши бывшие семинаристы. Зашел к нам Саша..., который через несколько часов уедет в Москву, и у нас двоих разом возникло желание выговориться перед Вами. Это нетерпеливое желание написать Вам идет от чувства обидного недоумения, какое впервые мы переживаем, сталкиваясь с литературной братией. И от этого же чувства хочется говорить как можно более определенно о некоторых вещах. Не зная, что нам предложили, согласились мы участвовать в совещании молодых писателей, организованном у нас в городе Ярославле. До этого мы и не подозревали, что перед нами встанет выбор, который, собственно, к литературе отношения не имеет. Поэтому на душе у нас сейчас гадко, тошно, в мозгах хаос. Всех подробностей мерзкого действа, что происходило в нашем городе, не перечислить, поэтому - о главных ощущениях, которые мы вынесли из этого опыта.

С первого же дня мы почувствовали, что мы лишние, чужие на этом празднике, среди этого народа. В первый раз в жизни воочию мы увидели, что происходит, когда евреи собираются вместе и во множестве, а русские среди них поодиночке и в меньшинстве. Никогда еще мы не переживали такого откровенного пренебрежения нами, и именно потому, что мы - люди не того происхождения, не той крови. Даже в семинарах таких людей, как Кушнер (для которых, как нам казалось раньше, важнее всего культура), деление на лучших и худших происходило не по эстетическому принципу, но по принципу принадлежности к определенному духу и крови. И получилось, что не для выявления новых талантов и помощи им, но для разделения на своих и чужих, для продвижения своих и забивания чужих собралось это совещание. Унылое и позорное зрелище представляли т. н. мастера литературы. Было видно, что люди съехались на халяву попить коньячку, пошестерить перед властями, разделить деньги.

И вот, Сергей Николаевич, если нам в такой грубой форме предлагают делиться на евреев и антисемитов, нам ничего не остается делать, как выбирать второе. Но каким тогда образом нам с этим вынужденным выбором существовать в литературе? Лучше было бы поговорить с Вами обо всем этом не в письме, а с глазу на глаз, но что же делать, если мы, русские, в России все поодиночке и далеко друг от друга.
Ваши Андрей, Миша.
21 января 96 г."

Ну вот, недаром читал я это письмо три раза. Я думаю, что и любезного читателя пробила оторопь - кто прав, кто не прав, в какой степени не прав. Я-то в первую очередь полагаю, что как литератор целиком не должен допускать до себя этой мысли. Я и не допускаю.

Как-то на одном из собраний в начале перестройки, когда я выступал в Доме кино вместе с редколлегией журнала "Знамя", мне прислали записку все по тому же еврейскому вопросу, и я ответил, что, как представитель одной из величайших в мире наций, не могу помыслить, что какой-то другой народ, пусть даже один из самых древних, может этой нацией и мною управлять. Не могу -- и все. Я полагаю, читателю ясно - какой был вопрос.
Далее я предполагал написать о том, что нельзя по отдельным, пусть и достаточно неприятным индивидуумам моделировать целый народ. Конечно, у каждого народа есть и своя ментальность, свой менталитет, и своя эстетика. Я никогда не забуду, как во время одного из таких совещаний молодых писателей моя приятельница рассказала, как к ней подошла другая, уже ее приятельница, милая, вполне интеллигентная, очень спокойная еврейская дама и, показав на высокого еврейского юношу, сказала: "Ты посмотри, как он прекрасен!" А я, -- рассказывала мне уже моя приятельница, -- ничего прекрасного не увидела. Ну высокий, худощавый парень, лысоватый, с ярко выраженной породой.
Так, может быть, есть какая-то национальная эстетика? Ну, мне, предположим, безумно нравятся Кольцов, Некрасов и Есенин, и еще, в своей компании, почти зажмурившись, я говорю, что люблю Бродского, люблю отдельные стихи Мандельштама, но еще больше люблю великую книгу жены Мандельштама, Надежды Яковлевны, которая из просто хорошего поэта сделала своей книгой великого поэта. Но сплошь и рядом в одном лагере, национальном лагере, -- только Рубцов, а в другом -- студенту с рубцовским и есенинским складом души советуют писать под Мандельштама.
Я собирался написать ребятам о знаменитом собирателе русских былин еврее Александре Федоровиче Гильфердинге, хотел привести примеры знаменитых славистов, писателей, поэтов, артистов еврейского происхождения, еврейской крови, которые так много сделали для русской культуры. Я даже хотел вспомнить своего личного зубного врача Беллу Абрамовну. Я уже начал собирать карточки в своей картотеке, искать цитаты, которые поднаправили бы моих бедолаг и поддержали их. Но тут случилась беда -- умер замечательный русский поэт Юрий Давыдович Левитанский. (Иосиф Бродский умер позже и из нашей общественно-телевизионной жизни, я бы сказал, несправедливо отодвинул Левитанского.)
В четверг вечером, часов в 8 или в 9, мне домой позвонила его жена: "Умер! Скоропостижно скончался! В мэрии выступал". Господи, подумал я, да что же их в этом возрасте несет выступать и что-то отстаивать! Адамович умер, когда выступал. Левитанский умер, когда выступал. Но это мысли как бы бокового зрения, а у самого сердце так сдавило!
Я любил этого, черт возьми, старика, мы часто с ним разговаривали, в том числе обсуждали его публикации, с которыми я не всегда соглашался, и письма, которые он подписывал и против которых я протестовал. И в ходе его рассуждений было что-то, что оттягивало меня от моей собственной категорической точки зрения, и я начинал колебаться. Я заходил к нему на семинар, на который часто сбегалось, казалось, пол-Москвы -- и студентов, и любителей, я вспоминал его рассказ, как он 17-ти или 18-летним пацаном, добровольцем, в самые страшные для Москвы дни 41-го года, когда практически ожидалось вторжение германских войск в столицу, оказался часовым у дверей Литинститута. Худенький еврейский мальчик с винтовкой, в шапке, запорошенной снегом. Он ведь так и не окончил Литинститут, в котором учился после фронта, и ИФЛИ, в котором учился до фронта, и не имел высшего образования. А вот в этом институте преподавал, так сказать, профессорствовал, потому что был на острие основной специальности института -- литературного мастерства, литературного творчества, и в этом была такая несправедливость: 74-летний старик, старший преподаватель -- не профессор и не доцент...
Иногда он мне жаловался на жизнь, а еще до того, как получил свою Государственную премию, -- на отсутствие денег. "Знаете, -- говорил он, -- иногда моя печень хочет какого-нибудь фрукта, а я себе его не могу купить". У него сгорела дача, шла какая-то тяжба, я звонил в суд.
А часа за два или за три до его смерти мы на ученом совете, который традиционно проходит у нас по четвергам, обсуждали один процедурный казус: как представить человека без высшего образования к званию профессора. Ну здесь, надо сказать, давным-давно прецеденты были: в свое время также знаменитый поэт Александр Межиров, автор бессмертного стихотво-рения "Коммунисты, вперед!", также без высшего образования, получил звание профессора. Но Левитанский ни про коммунистов стихов не писал, ни про двуглавого орла, да и время-то было такое -- как на другой планете. И тем не менее этот вопрос мы на ученом совете твердо решили, и в ближайшее время председатель Госкомитета по высшему образованию обязательно получил бы письмо, и, думаю, он и Высший аттестационный комитет согласились бы с доводами ученого совета знаменитого Литературного института...
"Как с деньгами?" -- спросил я тогда его жену. Несмотря ни на что, я как администратор вынужден за-давать этот вопрос первым. В моем сознании начало прокручиваться: где достать денег, где транспорт, как заказать зал... Но жена просто сказала: "Деньги есть".
Потом я узнал, что деньги были не только семейные, не только, видимо, обломки Государственной премии, ибо поэт традиционно нищ, но и вроде бы деньги господина Ильи Колерова (бензоколонки, бензин). Низкий ему поклон, всю оставшуюся жизнь буду заправляться только на его бензоколонках.
Около 10-ти утра в пятницу я был уже в институте, компьютерный цех был, к счастью, открыт, текст не-большого некролога уже вызрел у меня, пока я ехал в метро, и за пять минут я его надиктовал. В 10 часов пришла наша библиограф Алла Васильевна, и я сказал ей: "Давайте разберем витрину со свежими студенческими и преподавательскими публикациями и быстро составим выставку произведений нашего умершего товарища -- книги, публикации и некролог".
В 10.30 я дозвонился до "Московской правды", до своего приятеля, работающего в секретариате, Саши Егорунина и сказал: "Саша, умер Левитанский, поставь некролог". --"Быстро присылай текст и 300 тысяч рублей. Я успею в сегодняшний номер". Я вынул из бумажника 300 тысяч рублей (бухгалтерия мне их потом вернула), вызвал нашего курьера Пашу, записал ему на бумажке, как доехать, как забрать пропуск, как найти -- и сказал: "Лети, Паша, как Сивка-Бурка".

В тот же день мне позвонили из Обнинска, где у меня дача. В очередной лезли раз то ли ко мне, то ли к соседу, то ли в качестве понятого или просто посмотреть -- связь плохая, в трубке что-то хрипело: надо ехать. Одна волна забот перекрыла другую.

В субботу в 5.30 утра я встал, с шестичасовой электричкой уехал в Обнинск. Час через лес с рюкзаком, час топил печку, начал блаженствовать от тепла, жарить мясо, прикинул, что уеду в воскресенье в 15.30, поделал что-то по хозяйству, лег читать и во время информационной программы в 9 часов, которая еще ничего не объявила о смерти поэта, я вдруг вспомнил: завтра в 12 часов в Центральном доме литераторов панихида. И снова -- в половине шестого подъем, через черный лес и снегопад... Минуты на полторы, из-за этого снегопада, опоздал на электричку, в Москву приехал в 11. Значит, переодеться, как хотел -- в черный костюм, в пальто вместо теплой куртки, -- уже не успевал. И опять меня хранил Бог, если бы я переоделся, то наверняка бы замерз и простудился на кладбище. По дороге в метро купил цветы.
Малый зал Дома литераторов был набит под завязку. Последним в дверях стоял наш аспирант Юлик Гуголев. Мы с ним дружили, и в свое время он отвозил от меня письмо Бродскому. Я ударил Юлика по плечу, он обернулся, смешно тряхнув своей схваченной резинкой косичкой, посмотрел на меня, потом на цветы и сказал: "Сергей Николаевич, здесь вы не пройдете, идите через фойе".

Путь знакомый. У другой двери, так сказать, со стороны "президиума", кучковался сановный народ, готовый к последнему прощанию. Некоторые с траурными лентами на рукавах: Евтушенко, Поженян, Вознесенский, Владимир Соколов. И тут я увидел Юлиу Эдлиса. Он был в хорошо сшитом костюме, даже с загаром, как мне показалось, на чисто выбритом лице. И в следу-ющий момент я понял, что именно он здесь распоряжается всем. Ну что ж, распоряжается так распоряжается. Но отношения у меня с ним были плохи.

Собственно, людей, с которыми у меня не сложились отношения, я делю на две категории: на тех, перед кем я виноват, и на тех, перед кем не виноват, которые испортили наши совместные отношения как бы собственной спесью, сложностью собственного характера, спровоцированностью ситуации или какой-нибудь другой шалостью. Ощущение это, конечно, очень субъективное, но и умирать буду, на смертном одре, перед лицом Господа Бога нашего, который все видит и знает, скажу: в том, что Эдлис ушел из нашего института, виноват я не был. Положа руку на сердце, я всегда понимаю, что писатель -- человек особо амбициозный, а писатель с отсутствием творческой самодостаточности амбициозен вдвойне. Нужно много писать, много работать, бросать свою жизнь на распыл. Но можно просто чувствовать себя эдаким мэтром, богом и вседержителем, не имея на то внутреннего права. И еще раз повторю как перед Богом -- я не виноват. Но Эдлис ушел. Объяснять причины долго.

И только это чувство внутренней невиновности рядом с покойным писателем заставило меня пересилить себя, сделать несколько шагов, подойти к нему (но сначала я положил цветы к гробу Левитанского) и сказать: "Юлиу, дай мне слово". И Юлиу не моргнув глазом -- холеный и уверенный распорядитель действия, видимо, имел готовый ответ -- не расширив и не сузив зрачка, ответил: "Нет!"

Я отошел в уголок возле двери; от двери в другой угол, к микрофону переместились Евтушенко и Вознесенский. Подошли Поженян, Соколов, подошел к микрофону и Эдлис и очень красиво, взвешенно и умно заговорил о покойном. Ну, собственно, Василий Розанов говорил о том, как писатель высказывается у гроба своего погибшего собрата.

Евтушенко прочитал свои стихи, Вознесенский сказал, что должны звучать стихи Левитанского. Говорили хорошо. Я стоял в уголке, слушал, и невольно, помимо меня, какой-то сидящий в душе злой чародей отстукивал на машинке текст статьи, которую я обязательно напишу после этих похорон.

Как иногда бывает, финал статьи уже был: Юлиу сказал "нет". Но жизнь часто подсказывает сюжеты более интересные, чем литературные дефиниции. Видимо, и Юлиу понял, что он сказал и кому он сказал. Из своего угла как бы параллельного чувствования, думая о покойном, о его семье, о его девочках, которые остались сиротами и о которых он так заботился, я оглядывал их, оглядывая собравшихся. Зал был вполне интернационален, с некоторым преимуществом еврейской интеллигенции. Но ведь это и понятно. Кое-где я видел знакомые лица, то есть лица были почти все знакомые, но кое-где я видел лица более мне дружественные: Лев Скворцов, мой друг и проректор Литинститута; Владимир Костров, наш поэт и глава Объединения независимых писателей. С грустью я отметил, что нет никого из начальства нашего, так называемого альтернативного союза на Комсомольском проспекте. Никого из основных рабочих секретарей: ни Ганичева, ни Лыкошина, ни Игоря Ляпина. А ведь надо было быть, потому что умер не только человек, с которым ты, может быть, разошелся в политических убеждениях и в том, как строить в стране будущую жизнь, но умер очень крупный поэт твоей земли. (На следующий день я встретился с Валентином Сорокиным, также одним из больших секретарей с Комсомольского, и сказал все, что я по этому поводу думаю об их секретариате, в котором, кстати, состою и сам.)

Итак, через несколько минут Юлиу, видимо, сообразил, что не дал слова не только хорошему знакомому погибшего поэта, сослуживцу, ректору института, в котором этот поэт работал и который всегда, когда требовали обстоятельства, этого поэта поддерживал; он не дал слова секретарю Союза писателей России -- и через пять минут подбежал ко мне: "Хочешь сказать на кладбище?" Он сообразил: у гроба запахло жареным. Я это тоже сообразил, но сказал: "Нет". Тупая волна гнева уже ударила мне в лицо: я с полшестого на ногах, чтобы выполнить свой долг, шагал через темный лес, ехал два часа в нетопленой электричке, толкался в московском метро по переходам!

Евгений Евтушенко читал свои стихи, по ним получалось, что надо бы вроде опять диссиденствовать. Мысль ясна: додиссиденствовались в тот раз. Впрочем, стихи эти опубликованы в "Литгазете", которую я по причине ее полной ангажированности не читаю уже давно, но, когда прихожу и вижу на стенке эту газету, отмечаю и автуру, и характер статей. И пока Евтушенко читал свои стихи, я тоже размышлял. И вдруг мысль, что свои амбиции, пусть даже и оправданные, я разыгрываю над телом поэта, мысль эта меня обожгла. Я тут же снова подошел к Эдлису: "Юлиу, я обязательно скажу несколько слов на кладбище".

Боже мой, как давно я не был на Ваганьковом кладбище! Как здесь все изменилось! Могила Высоцкого, могила Листьева и самый, наверное, дорогостоящий памятник нашего времени - памятник братьям Квантришвили: ангел во весь рост, с нимбом вокруг головы, простирает руки.

Юрия Левитанского похоронили тоже недалеко от входа, возле колумбария. Здесь, на площадке, открыли крышку гроба, и при дневном свете, близко, я увидел лицо Левитанского. Мне показалось, что смерть не взяла его, даже не изменился цвет лица. Может быть, только освобождение от жизни читалось в его чертах.

Было чертовски холодно, хотя и светило солнце. Я говорил первым, и мысль моя была очень проста: мы хороним последнего поэта старшего поколения, поэта русской классической традиции. Собственно, о скорби его учеников, его читателей, его коллег я уже написал в некрологе, за два дня до этого. Потом выступали другие люди. Я помню лицо Миши Поздняева, православного священника и литератора, я с ним работал раньше на радио и брал его на работу. Потом несколько слов, точных и проникновенных, но без аффектации, произнес раввин, очень немолодой человек в зимнем пальто по моде 50 - 60-х годов, с чуть истертым, серого каракуля, воротничком. Меня поразил аскетизм процедуры. Раввин держал маленькую книжку и что-то читал на незнакомом языке. Мне показалось - я не знаю правил иудейской религии, - что это что-то из ветхозаветных текстов. Ветхозаветные тексты у нас общие... Я благоговейно вслушивался в непонятные слова и звуки и вспоминал первую строку стихотворения Левитанского. Не вспомнил. Уже когда пришел снова на службу, то нашел в сборнике 63-го года, на суперобложке которого Левитанский, еще молодой, без единого седого волоса и безумно красивый, это стихотворение:

"Я давно знаю, что, когда умирают люди и земля принимает грешные их тела, ничего не меняется в мире. Другие люди продолжают вершить свои будничные дела. Они так же завтракают. Ссорятся. Обнимаются. Идут за покупками. Целуются на мостах. В бане моются. На собраниях маются. Мир не рушится. Все на своих местах. И все-таки каждый раз я чувствую - рушится. В короткий миг особой той тишины небо рушится. Земля рушится. И только не видно этого со стороны".

"Независимая газета", 1996

http://lit.lib.ru/
viperson.ru
Эксклюзив
Exclusive 290х290

Национальная доминанта и стратегия России

14 апреля 2026 года
411
Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован