Русский "формальный метод" отличался парадоксальной неформализованностью своего понятийного аппарата. Вводя в литературоведческую практику новаторские понятия и категории, ведущие теоретики ОПОЯЗа В.Б.Шкловский, Б.М.Эйхенбаум, Ю.Н.Тынянов зачастую не давали им определения, словно предоставляя это теоретикам "второго эшелона", более склонным к доктринальному дискурсу (например, Б.В.Томашевскому - автору формалистского учебника теории литературы). "Спецификаторство", принципиальное недоверие к любым гетерономным описаниям литературы, имело свою оборотную сторону - отказ от использования "чужого" категориального аппарата; метаязык литературного анализа пытались создать из собственных понятий литературы или, точнее, литературно-критического обихода; об их методической систематизации не очень заботились[1].
К русскому формализму в высшей степени применимы соображения Ж.Женетта о "бриколяжном" характере литературной критики, которая импровизирует свои понятия, мастерит их из подручного материала самой литературы[2]. Соответственно и термины, созданные для обозначения таких понятий, имеют "самодельный" облик; не отсылая к концептуальному аппарату какой-либо философской системы или научной дисциплины[3], они для выражения важных семантических оппозиций используют не столько четко артикулированную, закрепленную научной традицией внутреннюю форму слов, сколько эфемерные коннотации речевого обихода, которые ассоциировались с этими словами и которые ныне, по прошествии нескольких десятилетий, уже не так легко восстановить. Некоторые из формалистских терминов, такие как тыняновская "теснота стихотворного ряда", звучат сегодня настоящей загадкой; другие, более ходовые, обнаруживают своеобразную "двойниковую" структуру, затрагивающую их выражение и смысл. Так, в корне слова "остранение" предполагается то ли одно, то ли два "н", отчего смысл термина, естественно, меняется; "пародийность" и "пародичность" (у Тынянова) представляют собой чистые этимологические дублеты, различающиеся только условным варьированием суффикса; "сюжет" и "фабула" - дублеты семантические, и их синонимия в русском языке даже дала повод Г.Н.Поспелову "переопределить" их наоборот... Подобные стихийно сложившиеся термины не всегда удобны для практического обращения (в дальнейшем развитии науки многие из них потребовали уточнения и даже замены), зато представляют особый интерес для истории идей, так как в них литературная теория непосредственно соприкасается с внелитературной действительностью (языком, общественной идеологией), воспроизводя на метаязыковом уровне важнейший для позднеформалистской теории процесс взаимодействия, выраженный еще одной парной категорией - "литературного факта" и "литературного быта".
Предметом нашей реконструкции станет как раз последний термин[4].
Русское слово "быт" многозначно и трудно для истолкования[5]. В языке у него есть свой этимологический дублет - "бытие", с которым оно находится в отношении семантического расподобления: быт - это "ненастоящее", профанное, ценностно ущербное бытие. В традиционной литературо- и искусствоведческой терминологии оно служит синонимом низкой "реальности", которую "отражает" реалистическое искусство, - ср. выражения "бытописательство", "бытовая сцена", "бытовая повесть"[6], понимаемые главным образом привативно, как показ не-исторических, не-государственных, не-духовных, не-выдающихся происшествий повседневной жизни.
Ориентируясь только на общеязыковые, словарные значения слов (по словарю Даля, "быт" - это "обык"), можно вообразить, что у формалистов "факт" и "быт" различались как единичное / повторяющееся, как уникальное событие / рутинное обыкновение; но это, конечно, было бы ошибкой - никто из опоязовских теоретиков никогда не понимал эти термины таким образом. Их действительный смысл надо искать не в словарных дефинициях, а в своеобразном употреблении слова "быт" в 20-е годы.
То было одно из самых проблематичных и противоречивых понятий эпохи. По словам двух самых значительных советских поэтов тех лет, быт воспринимался одновременно как разрушенный, "разворошенный бурей" (Есенин), и как массивно-подавляющий, о который способна разбиться "любовная лодка" (Маяковский). Еще пример тогдашнего словоупотребления, уже непосредственно в опоязовской среде, - из письма Шкловского Тынянову (1924 или 1925): "Что касается до частной жизни, то вся моя квартира занята бытом, а я живу между рамами"[7]. Здесь сложная игра семантикой понятия: быт теснит человека, не оставляет ему места в доме, но беда не в домашних заботах как таковых, а в их послереволюционной неустроенности ("разворошенности"); вместе с тем подразумевается и литературоведческое понимание "быта" как внеэстетического материала для творчества, о чем идет речь в следующих строках письма.
Не менее важно, что "быт" стал одним из ключевых слов в официально-пропагандистском лексиконе. Словари сталинской эпохи (словарь Ушакова, т. 1 - 1940, "Словарь современного русского языка", т. 1 - 1948) не дают "быту" формального определения, объясняют его лишь с помощью синонимов ("общий уклад жизни", "особый характер и уклад жизни"), а его употребление иллюстрируют фразеологией "борьбы за новый быт": в словаре Ушакова данное выражение приводится со ссылкой на С.М.Кирова, но очевидно, что это просто общее место, множество раз повторявшееся партийными функционерами и пропагандистами. Примерно той же стратегии изложения - без аналитической дефиниции и с особым вниманием к революционному обновлению быта - следует и первое издание Большой советской энциклопедии[8]. В топике советской пропаганды эпохи НЭПа быт - это инерция материального потребления, противящаяся импульсу революционного преобразования; это то, за что / против чего борется партия, одержав победу в борьбе за "командные высоты" экономики и политики. Быт враждебен, неподатлив советской власти сразу по трем причинам: из-за своей диффузности (общая проблема левой идеологии), традиционности (общая проблема революционной идеологии) и приватности (специфическая проблема российской государственной идеологии). Вследствие парадоксальной инверсии понятий, механизм которой впервые начали выяснять именно русские формалисты, быт из профанной сферы попал в негативно сакральную - стал восприниматься как субстанция Иного по отношению к заложенным в стране основам нового строя.
Постулируя такое идеологически заряженное понятие как особый предмет изучения, теоретики формализма соотносили свою работу с проблематикой официальной идеологии. Эта работа нацеливалась на поиски эффективного Иного по отношению к литературному творчеству, и взаимодействие литературы с Иным мыслилось по двум разным моделям, опять-таки имевшим свои идеологические соответствия. Русский формализм, как и вообще культура авангарда, развивался в контакте с идеологией коммунистического государства и разделял некоторые ее ценности, однако занимал более ответственную, а потому нередко и конфликтную позицию по отношению к ее концепциям.
Согласно первой модели, характерной для раннего формализма и полемически направленной против реалистической иллюзии, "литература" и "быт" соотносятся как форма и материал: быт как "реальность" внеэстетичен, он лишь может (и то необязательно) эстетически осваиваться с помощью формальных приемов и конструкций. Как писал Шкловский в одной из статей 1919 года, "мы, футуристы, [...] раскрепостили искусство от быта, который играет в творчестве лишь роль при заполнении форм и может быть даже изгнан совсем [...]"[9]. Эта ранняя модель преобладает в современных интерпретациях формалистской теории - например, у П.Стайнера, когда он определяет понятие "остранения",
[...] согласно которому изъятие некоторого объекта из его привычного контекста - из быта - делает его "самоценным" произведением искусства[10].
Так же трактует формалистскую "бытологию" и О.Ханзен-Лёве:
[...] все эти внеположные тексту общественные, бытовые, культурные системы подвергались тотальному эстетизированию [...][11].
В рамках такой модели подчеркивается диффузный, субстанциальный, неструктурированный характер "быта"; это сплошная, хаотическая масса, лишенная своей собственной формирующей логики и подлежащая преобразованию волей эстетического субъекта. В свою очередь данная концепция вписывается в общую авангардистскую парадигму, представляющую творчество как разрыв субъекта с объектом, как недиалектическое, безоглядное преодоление Иного, сведенного к пассивной роли "материала". Понятно и соотношение таких эстетических представлений с популярной в 20-е годы ультралевой идеологией насильственного преобразования общества. Существенно, что, будучи понят таким образом, быт не заслуживает научного исследования; он может включаться только в процесс эстетического творчества, и притом лишь как сырье, которое нужно преобразовать и забыть, а не изучать в качестве самоценного объекта познания[12].
Развитие формализма в середине 20-х годов привело к отказу от этой волюнтаристской модели в пользу другой, более диалектичной. Согласно ей, литература и быт соотносятся примерно так же, как старшая и младшая ветви литературной эволюции; быт обладает своей собственной структурированностью и активностью, и его формы определяют собой - по крайней мере в некоторых исторических обстоятельствах - развитие литературы. Быт может функционировать как резерв литературы, запасная культурная традиция, а в качестве таковой он, разумеется, достоин самостоятельного исследования - по крайней мере та его часть, которая собственно и образует литературный быт.
Называя эту модель "более диалектичной", мы имеем в виду ее соотнесенность с идеальным методом официальной идеологической доктрины - философской диалектикой, которая, конечно, далеко не совпадала с реальной идеологической практикой. Вообще же идея двух иерархически соотнесенных и противоборствующих инстанций, образующих динамическое содержание того или иного общественного образования, исторически проявляется в самых разнообразных научных и философских построениях - это и диалектика Господина и Раба у Гегеля, и теория классовой борьбы у Маркса (восходящая, в свою очередь, к историческим трудам О.Тьерри), и фрейдовская концепция сознания и бессознательного, и, разумеется, бахтинская теория официальной и народной культуры, и т.д. Генетически она, видимо, восходит к архаической оппозиции сакрального и профанного; русские формалисты приложили ее к новому научному материалу, рассмотрев литературную эволюцию как творческое взаимодействие литературы со своим Иным. В плане развития их собственной мысли это явилось новой, расширенной формулировкой концепции динамической формы. Как и всякий металитературный дискурс, формалистская теория искала свое место между двумя крайними позициями - редукцией внутренней динамики литературного произведения (что стало отчасти характерно для позднейшего структурализма) и прямой имитацией этой динамики средствами литературного письма (что для некоторых опоязовцев - Шкловского, Тынянова - закончилось уходом из науки в писательство; позднее французские структуралисты 60-70-х годов попытались трансформировать в этом направлении самое науку). Во второй половине 20-х годов был намечен диалектический выход из этой дилеммы - распространение понятия динамической формы с отдельного произведения на литературу, а затем и на культуру в целом, включающую литературу как одну из частей, наряду с "литературным бытом".
У Эйхенбаума, наиболее активного исследователя "быта" во второй половине 20-х годов, это осмыслялось как пересмотр границ между тыняновскими категориями генезиса произведения и эволюции литературной системы, перераспределение их мест в исследовательском поле:
Обращение к литературно-бытовому материалу вовсе не означает отхода от литературного факта или от проблемы литературной эволюции, как это кажется некоторым[13]. Это означает только включение в эволюционно-теоретическую систему, как она была выработана в последние годы, фактов генезиса - по крайней мере тех, которые могут и должны быть осмыслены как исторические, связанные с фактами эволюции и истории[14].
Сплошная, хаотическая, лишенная собственной структурной логики масса "бытовых" фактов, которые лишь случайным образом определяют собой отдельные произведения литературы, расслаивается - в ней выделяется область, непосредственно взаимодействующая с литературой и образуемая структурно релевантными, "интересными" фактами, которые, по словам О.Ханзен-Лёве, "фигурируют не только символически или иконически в определенных парадигмах, но и индексально в прагматической области"[15]. О том же пишет и М.О.Чудакова:
Намечалась, таким образом, область некоего надгенетического генезиса - снималось (хоть и вскользь) противопоставление эволюции и генезиса [...][16].
Перед нами действительно диалектическая операция "снятия", преодолевающая противоположность литературы и ее Иного. Однако для этой операции подходят не всякие факты реальности, и их отбор (для создания категории литературного быта) был различным у разных теоретиков формализма.
В свое время В.Эрлих характеризовал эйхенбаумовский проект изучения литературного быта как "любопытную попытку создания чисто "имманентной" социологии [литературы]"[17]. Действительно, реальным наполнением литературного быта служат у Эйхенбаума социологические проблемы "литературной профессии", вопрос о том, "как быть писателем"[18]. Профессиональный быт - это институциональный контекст литературного творчества, социальные рамки, в которых оно развивается[19]. Фактически понятие литературного быта иллюстрируется у Эйхенбаума одним историческим событием - профессионализацией русской литературы во второй трети ХIХ века, перемещением литературной жизни из приватно-домашней сферы в публичную:
Так, в одни эпохи журнал и самый редакционный быт имеют значение литературного факта, в других такое же значение приобретают общества, кружки, салоны. [...] Переход Пушкина к журнальной прозе и, таким образом, самая эволюция его творчества в этот момент обусловлены общей профессионализацией литературного труда в начале 30-х годов и новым значением журналистики как литературного факта[20].
Оппозиция двух исторических типов литературного быта - домашне-кружкового и журнального - настойчиво подчеркивается Эйхенбаумом:
Литературный факт и литературная эпоха - понятия сложные и изменчивые, поскольку изменчивы соотношения элементов, из которых строится литература, и их функций. Сегодня литература - это кружок дилетантов, собирающихся для чтения своих стихов или вписывающих их в альбомы "прекрасных соотечественниц", завтра - это толстый "литературно-общественный журнал", с редакцией и бухгалтерией; сегодня - это высокое "служенье муз", строго охраняемое от уличного шума, завтра - это мелкая пресса, злободневный фельетон, очерк[21].
Впрочем, отделение литературы от домашнего быта - движение в принципе обратимое, и возможно возвратное развитие:
Публичность и домашность соотносительны. Поэзия вечеринок и кружков, носящая совсем "местный" характер, рукописные эпиграммы, пародии и экспромты, живущие на одних правах с анекдотами, - все это, постоянно пребывающее в быту, может в любой момент быть призвано в литературу[22].
Литература уходит в быт - становится делом интимным, домашним, сосредоточивается в письмах, а альбомных посланиях, в petits jeux[23].
Литература "уходила в быт" в первые десятилетия ХIХ века, когда она была делом светских дилетантов. Но спустя несколько десятилетий, в середине 1850-х годов "быт" - причем в двусмысленном, почти советском значении этого слова - вновь сомкнулся с литературой уже на "журнальном" этапе ее развития:
Литература отброшена историей на задний план - она стала обыкновенным бытовым фактом. Круг ее воздействия невероятно сужается: писатели пишут друг о друге, превращаясь из авторов в литературных персонажей. Полемика принимает мелкий, "домашний" характер. Пасквиль становится самым распространенным жанром - он проникает и в рецензии, и в статьи, и даже в беллетристику - точно никаких других читателей, кроме самих же писателей, и никакого другого материала, кроме писательского быта, не существует[24].
Морально-оценочный тон этой характеристики, плохо прикрываемый академическим стилем книги и явно проецируемый на "литературный быт" 1920-х годов, логически оправдан: поскольку под литературным бытом по преимуществу понимаются связанные с литературой социальные институты, то они и подлежат критике не литературной, а социально-исторической и социально-психологической, как явление внетворческое, внетекстуальное.
Логическая неувязка возникает в другом моменте: Эйхенбаум объединяет два аспекта взаимодействия литературы с "бытом" - формальный и содержательный. В первом аспекте средой, социальной формой литературной деятельности становится тот или иной институт - то кружок, то салон, то журнальная редакция; во втором случае те же институты составляют, в более или менее превращенном виде, уже тематику литературы известного момента. Казалось бы, одно не вытекает из другого: и кружок, и тем более журнал могут ориентироваться на производство лишь публичных текстов, исключая из текстуального оборота - в порядке своего рода самоцензуры - любые намеки на "домашние", узкокружковые отношения[25]. На уровне абстрактной логики описываемые исторические сдвиги происходят по двум независимым осям: как смена разных институциональных форм литературного быта, которые имеют место всегда, и как втягивание этого быта в тематику собственно литературы, которое может иметь место в одних исторических ситуациях и стремиться к нулю в других. Однако очевидно, что эти два параметра частично солидарны: салон или кружок в силу своего узкого и замкнутого характера, конечно, более журнала предрасположены к производству текстов о собственной "домашней" жизни. В результате переход литературы от салонно-кружкового существования к журнальному предстает не просто заменой одной институциональной формы на другую, но и вообще выходом литературы из быта, освобождением ее от быта (пусть и не совсем в том смысле, какой имел в виду Шкловский); и обратно, на светско-дилетантском этапе литература "уходила в быт", переставая быть собой, претерпевая полное превращение[26]. В этом и состоит двусмысленность: слово "быт", повинуясь инерции современного словоупотребления, начинает невольно для исследователя обозначать именно приватное, не-вполне-социализированное пространство литературной жизни. В понятии литературного быта противоречиво уживаются диалектика самоотрицания литературы (ее перехода в Иное) и позитивно-социологическая классификация сфер культурной жизни.
Ощущая необходимость разграничить эти два понимания "быта", Эйхенбаум, так сказать, in extremis - в одной из последних своих теоретических формулировок проблемы, - ввел понятие "литературной домашности", соотношение которой с бытом довольно неопределенно:
Кроме этой "эстрадной" [печатной, вообще публичной. - С.З.] жизни у литературы, как и у многих искусств, есть жизнь более интимная, но еще не уходящая в область быта вообще, а только скрещивающаяся с ним[27].
Эта "домашняя" жизнь литературы, "скрещивающаяся" с ее институциональным бытом, но не поглощаемая им, соответствует "литературному быту" в другом значении, которое данный термин приобрел у Тынянова.
Тынянов заговорил о соотношении "литературных фактов" и "фактов быта" еще в статье "Литературный факт" (1924). По его концепции, культура структурируется как центр и периферия, которые могут меняться местами:
[...] то, что сегодня литературный факт, то назавтра становится простым фактом быта, исчезает из литературы. Шарады, логогрифы - для нас детская игра, а в эпоху Карамзина, с ее выдвиганием словесных мелочей и игры приемов, она была литературным жанром. И текучими оказываются не только границы литературы, ее "периферия", ее пограничные области - нет, дело идет о самом "центре"; не то что в центре литературы движется и эволюционирует одна исконная, преемственная струя, а только по бокам наплывают новые явления, - нет, эти самые новые явления занимают именно самый центр, а центр съезжает в периферию[28].
Столь радикальная концепция литературной относительности[29] вызывала непонимание даже у близких соратников Тынянова. Так, Шкловский в уже цитированном письме Тынянову, похвалив его за "статью о литературном факте", тут же излагает свои собственные представления об экспансии литературы в быт, понимаемой как периферийный и односторонний процесс. Литература свободна от быта-реальности и лишь захватывает, колонизирует его:
Мы доказывали, что произведение построено целиком. В нем нет свободного от организации материала. Но понятие литературы все время изменяется. Литература растет краем, вбирая в себя внеэстетический материал [...]. Литература живет, распространяясь на не-литературу [...]. Относительно быта искусство обладает несколькими свободами: свободой неузнавания, свободой выбора, свободой переживания (факт сохраняется в искусстве, исчезнув в жизни) [...][30].
Тынянов усматривает между литературным бытом и литературой более сложное отношение - не просто экспансии, а диалектической обратимости. "Центральный" литературный факт окружен полулитературной средой, способной в некоторый момент вытеснить его, заставить "съехать в периферию" и самой занять его место; но тогда необходимо, чтобы эта среда была не какой угодно (материальной, институциональной), а текстуальной. Она содержит тексты - по крайней мере прото-тексты, тексты в потенции:
Быт кишит рудиментами разных интеллектуальных деятельностей. По составу быт - это рудиментарная наука, рудиментарное искусство и техника; он отличается от развитых науки, искусства и техники методом обращения с ними. "Художественный быт" поэтому, по функциональной роли в нем искусства, нечто отличное от искусства, но по форме явлений они соприкасаются[31].
Обратный вариант этой концепции "рудиментов разных интеллектуальных деятельностей" представляет собой понятие "матесиса", которое прилагал к художественной литературе Р.Барт: здесь, наоборот, сама литература содержит в себе в "рудиментарном" состоянии самое разнообразное, в том числе и научное знание, зато и в науке (которая функционально сближается здесь с "бытом") обнаруживается "пустое" место для проникновения литературы:
Будучи в данном отношении поистине энциклопедичной, литература, однако, вовлекает все эти знания в своего рода круговорот, она не отдает предпочтения ни одному из них, ни одно из них не фетишизирует [...] литература работает как бы в пустотах, существующих в теле науки [...][32].
Идея "пустот", в которых работает литература, заставляет вспомнить о ценностной приниженности "быта" в русском словоупотреблении. Между "бытийно" значимым произведением литературы и не менее значимой социально-политической реальностью обнаруживается какой-то лимб, промежуток, "пустота" в теле социума, заполняемая "малоценным" материалом литературного быта, однако в известных обстоятельствах она может обрести субстанциальную, едва ли не сакральную значимость (как это случилось с понятием "быта" в политической идеологии 20-х годов).
Тынянов, противопоставляя "форму" и "функцию", писал о соприкосновении литературного была с литературой "по форме явлений", но в рамках другой философской оппозиции - субстанция/форма - их можно отнести и к одной субстанции, к одной природе явлений. Литературный быт - это не охватывающая институциональная форма, он соприроден литературе. "Факты быта" суть не внесемиотичные социальные факты, а знаковые явления (прежде всего "малые", "пустые", зачастую игровые жанры литературной деятельности - шарады, логогрифы или письма):
Быт соотнесен с литературой прежде всего своей речевой стороной. Такова же соотнесенность литературных рядов с бытом. Эта соотнесенность литературного ряда с бытом совершается по речевой линии, у литературы по отношению к быту есть речевая функция[33].
Итак, первая линия разногласий между Эйхенбаумом и Тыняновым по вопросу о литературном быте - природа бытового факта. Вторая линия разногласий - форма литературно-бытового персонажа. Когда Эйхенбаум во второй половине 20-х годов работал над биографией Толстого и стремился ввести ее в контекст литературного быта эпохи, то настойчиво размышлял о проблеме поколения. Он фиксировал это в своем дневнике:
Написать книгу, но не об одном, а о многих - не в психологическом и не в естественно-историческом плане (как у Оствальда), а в историко-бытовом. Сплести жизнестроение человека (творчество - как поступок) с эпохой, с историей. Написать что-то вроде: проблема жизни у людей начала ХIХ века, 30-х и 40-х годов, 50-60-х, 70-80-х и 90-900-х. Взять так 5 поколений, чтобы там были и Пушкин, и Гоголь, и Тургенев, и Достоевский, и проч. [...][34].
[...] построить всю книгу на одной проблеме, которую проследить на Толстом. И проблему эту я чувствую - это, конечно, вопрос об эволюции, о поколениях, об историческом Толстом (с литературным бытом и пр.)[35].
О том же говорится и в самой книге о Толстом:
Не всегда возрастная разница ощущается как разница поколений. Исторический возраст поколений бывает различным. Пушкин и Гоголь, несмотря на разницу в десять лет, не чувствовали себя людьми разных поколений [...]. С другой стороны, почти такая же разница между Пушкиным и Жуковским (тринадцать лет) была разницей поколений, потому что середина двадцатых годов оказалась исторической границей[36].
Как известно, Тынянов тоже активно пользовался понятием "поколения" - но в художественной прозе (в романе "Смерть Вазир-Мухтара"). Замыслы Эйхенбаума относительно "книги о людях" он расценивал как "кокетство с биографией" и неодобрительно писал о них Шкловскому:
Слава богу, что ты выбил из него эту немецкую книжку о поколениях и возрастах. Эти штуки для домашнего стола и то надоедают[37].
Поколение - коллективное, массовидное понятие, и даже если из него выбирать, как имел в виду Эйхенбаум, "выдающихся людей, строящих свою судьбу, - писателей, музыкантов, художников"[38], все-таки отдельный человек в нем неизбежно "строит свою судьбу" как его "представитель". Это детерминированно-серьезная судьба, даже в самих попытках субъекта с нею бороться. Собственно, это уже не легковесный, "пустой" "быт", а тяжкое историческое "бытие" в своем индивидуальном преломлении.
Для Тынянова субъектом литературного быта является литературная личность, то есть опять-таки знаковое, текстуальное образование, семиотическая модель реальной личности. Как известно, аналогичное понятие впервые появилось у Б.В.Томашевского в статье "Литература и биография" ("Книга и революция", 1923, N 4); к середине 20-х годов оно уже составляло часть общего идейного фонда формалистов. Л.Я.Гинзбург излагает свой тогдашний разговор со Шкловским о Лиле Брик; оба собеседника явственно наслаждаются своим умением говорить на общем языке, "текстуализировать" вещи и людей:
" - Вы ее раньше не знали?
- Я знала ее только в качестве литературной единицы, не в качестве житейской.
- Правда, не женщина, а сплошная цитата?"[39]
Тынянов концептуализировал эту идею в статье "О литературной эволюции", ставя литературную личность в зависимость не от социального "поколения", а от литературной "речевой установки", от дискурса:
Речевая функция должна быть принята во внимание и в вопросе об обратной экспансии литературы в быт. "Литературная личность", "авторская личность", "герой" в разное время является речевой установкой литературы и оттуда идет в быт. Таковы лирические герои Байрона, соотносившиеся с его "литературной личностью" - с тою личностью, которая оживала у читателей его стихов, и переходившие в быт[40].
Литература и быт продолжают обмениваться семиотическими комплексами, на сей раз биографическими "текстами"; в этом смысле эпитет "обратная", которым сопровождаются слова об "экспансии литературы в быт", существенно важен: это напоминание о двустороннем, обратимо-диалектическом соотношении центра и периферии в культуре. Любопытно также, что "быт" порождает мифические фигуры, снимающие оппозицию автор/персонаж: войдя в биографическую легенду, автор становится собственным персонажем. Тем самым преодолевается характерная для русской критики "героическая парадигма", сосредоточенность на личности литературного героя и его самодеятельности, якобы независимой от авторской воли[41].
Обратимость и тотальная текстуальность литературного быта делают возможным его игровое функционирование, когда литературная личность становится пародийной (или "пародической"). Уже первая печатная работа Тынянова "Достоевский и Гоголь (к теории пародии)" заканчивалась разбором личной пародии - шаржа на Гоголя, содержащегося в "Селе Степанчикове..." При всем блеске и неочевидности этого открытия - пародия, которой более полувека никто не замечал! - в теоретическом плане оно осталось не проработанным до конца: пародия на личность-текст не отграничена от сатиры на внетекстуальную личность. В своей последней теоретической статье "О пародии" (1929, опубл. в 1977) Тынянов вновь взялся за эту тему там, где ее оставил в 1919 году, когда писал "Достоевского и Гоголя", - с вопроса о механизме "кристаллизации" пародической личности:
[...] пародийное отношение к литературной системе вызывает целый ряд аморфных, не окристаллизовавшихся литературных явлений [...]. Эти явления прикрепляются к какой-либо литературной личности, нанизываются на нее, циклизуются вокруг нее. Число кристаллизованных пародий может быть вовсе не велико, но самая литературная личность становится пародической[42].
Очень важно, что пародическая литературная личность образуется совместными усилиями окружающих и ее самой. Они коллективно разыгрывают литературный спектакль, где каждый более или менее сознательно играет отведенную ему роль. Именно таким образом Тынянов анализирует пародийный "культ" графа Хвостова в русской поэзии:
Это было нечто вроде тайного условного языка по отношению к одной личности. И эта личность превосходно справлялась со своей ролью, почти не впуская со своей стороны в эту игру реального живого человека. Есть основания полагать, что сенатор граф Хвостов понимал стиль произведений, героем которых он являлся. Было молчаливое согласие между авторами и героем, который не решался прервать далеко зашедшую игру[43].
Шут, которым осознанно служит Хвостов, - это своего рода персонаж-медиатор между литературой и бытом[44], персонаж полусемиотичный и полусистемный. Он служит "пустым", негативным, динамическим элементом всей системы: не будь реального Хвостова, пародии не имели бы смысла, его пришлось бы выдумать, как позднее выдумали Козьму Пруткова. В художественном творчестве Тынянова аналогичная структура воссоздана в "Подпоручике Киже": пустой, пародийный элемент оказывается необходимым фактором динамического равновесия государственной системы.
Отсюда вел прямой путь к культурологическим идеям Ю.М.Лотмана: о необходимости не-культуры для существования культуры как системы; о возможности "экспансии литературы в быт" через поэтику бытового поведения; об особой роли, которую в этом процессе играет персонаж с "отклоняющимся", повышенно семиотичным поведением - например, комический враль вроде Хлестакова-Завалишина (см. статью "О Хлестакове"). В свою очередь, от Лотмана тянется нить преемственности к С.Гринблатту и "новому историзму"[45] - но там в качестве Иного, диалектического партнера литературы рассматривается государство, а не общество, социально-политическое "бытие" высшего ценностного уровня, а не приватный, неполитический "быт". Иначе было у Тынянова, который в литературоведческих штудиях акцентировал взаимообратимость литературы и текстуального "быта", зато в художественном повествовании показал совсем иную картину - бессилие литературы (в лице "Вазир-Мухтара" Грибоедова) "текстуализировать", формировать по своей воле государственную политику.
_________
Как известно, реакция формалистов на эйхенбаумовскую программу изучения литературного быта оказалась хоть и приватно-"бытовой", но недвусмысленно негативной. Шкловский писал Якобсону в 1929 году:
Борис Михайлович в последних работах разложился до эклектики. Его лит. быт - вульгарнейший марксизм[46].
О том же вспоминал и сам Якобсон:
Мы с Тыняновым, как я писал Трубецкому, "решили во что бы то ни стало восстановить Опояз и вообще начать борьбу против уклонов вроде эйхенбаумовского..."[47]
Непримиримость позиций в этом споре не следует преувеличивать. Спор велся между друзьями и соратниками в научном движении. Даже в трактовке "быта" между ними имелась значительная общая, осмотическая зона, и Эйхенбаум мог легко, словно свои собственные, повторять теоретические идеи, впервые опубликованные Тыняновым; это особенно очевидно в статье "Литературная домашность" - наиболее "тыняновской" из цикла его работ о быте[48]. А Тынянов тогда же, в середине 20-годов, "не боясь слов", беседовал с Л.Я.Гинзбург о "необходимости социологии литературы", над которой как раз тогда и работал Эйхенбаум[49]. С известной точки зрения, расхождение двух исследователей объяснялось просто тем, что они строили свои теории на материале разных, хоть и смежных исторических эпох: Тынянов работал преимущественно с началом ХIХ века, когда преобладала домашне-кружковая институционализация литературы, а Эйхенбаум - с "послепушкинской" эпохой, когда на первое место выдвинулись "толстые "литературно-общественные журналы" с редакцией и бухгалтерией".
Тем не менее два подхода к быту - через институции и через (прото)-тексты, через "поколение" и через "литературную" и "пародическую" личность - различаются по своим научным установкам. Это социологический и семиотический подходы к культуре. Первый стремится поставить литературу в институциональные границы (не обязательно государственные, классовые и т.д. - важно, чтобы текст где-нибудь кончался), второй описывает ее бесконечную экспансию в окружающий мир, который изначально семиотизирован и поэтому так легко и органично поддается литературной обработке (в духе позднейшей формулы Ж.Деррида: "вне-текста не существует"); первый подход основан на общей механике социальных групп, второй - на самодеятельности индивидуального субъекта. Каждый из двух подходов сулит свои удачи и порождает свои проблемы; русские формалисты были одними из первых, кто резко поставил вопрос об их несходстве и, возможно, взаимодополнительности.
Мало интересуясь философско-публицистической полемикой вокруг понятия "культура", формалисты в своих спорах о литературном быте достаточно точно воспроизвели важнейшую парадигму этих дискуссий - оппозицию "культуры" и "цивилизации" (как она формулировалась у Ницше, Шпенглера и их русских реципиентов). В самом деле, если салоны, кружки и/или журнальные редакции являются бесспорными фактами цивилизации, образуя материальные рамки творческой жизни общества, ее "инфраструктуру", то подвижная типология "больших" и "малых" жанров, мигрирующих из литературы в быт и обратно, динамика взаимообращения центра и периферии - это характерные явления культуры как собственно творческой, "духовной" деятельности[50].
Закономерно, что попытка расширить поле изучения литературы, повторив на уровне исследовательской рефлексии ее собственную "экспансию в быт", привела формалистов уже не к авангардно-конструктивистским или позитивистским, а к диалектическим моделям культуры. Не менее любопытно, что подспорьем в выработке этой диалектики послужила та диалектика исторического бытия и не-исторического "быта", которая содержалась в социально-политическом дискурсе 20-х годов (хотя и подавлялась, выхолащивалась в нем, поскольку он контролировался партийно-государственной пропагандой). С одной стороны, политический дискурс служил разлагающим агентом, под действием которого происходило перерождение, самоперерастание, дифференциация раннеформалистической эстетики. С другой стороны, наука о литературе в лице формалистов продемонстрировала присущую самой литературе способность пользоваться для решения собственных задач любым "материалом", будь то многозначная, зыбкая, но оттого и богатая традиция употребления русского слова "быт" или же догматически однозначная государственная идеология.
2000[51]
[1] Одной из причин этого могла быть сравнительно слабая в России (по сравнению, например, с Францией) традиция школьного преподавания риторики, задающей некоторый исходный формализованный метаязык литературного анализа.
[2] См.: Женетт Ж. Фигуры: Избранные работы по поэтике. Т. 1. М.: изд-во им. Сабашниковых, 1998. С. 159-162.
[3] Есть, разумеется, и исключения - такие как "автоматизация" (термин экспериментальной психологии), "доминанта" (термин эстетики Б.Христиансена); но это именно отдельные, разрозненные понятия - ничего похожего, например, на массированное и системное заимствование лингвистических категорий, осуществленное впоследствии структуральной теорией литературы.
[4] Речь идет именно о теоретической реконструкции, а не об исчерпывающем историческом обследовании материала. Этим объясняется ограничительный охват материала: только опубликованные тексты, цитируемые как правило по современным научным изданиям.
[5] Это сразу делается очевидно при попытке перевода на иностранные языки, о чем писал еще в 1930 году Р.О.Якобсон, определявший быт как "тенденцию к стабилизации неизменного настоящего, его обрастание косным хламом, замирание жизни в тесные окостенелые шаблоны" ("О поколении, растратившем своих поэтов". // Jakobson R. Selected Writings. V. The Hague - New York - Paris, Mouton, 1979. P. 359). Думается, при таком понимании "быта" он может быть переведен на ряд языков словом stagnation; если же иметь в виду другое значение, которое анализируется в настоящей статье, то не самым точным по объему (слишком широким), зато весьма глубоким по содержанию понятия эквивалентом, возможно, оказалось бы французское слово contingence(s), выражающее идею "несущностных", "привходящих обстоятельств", а по латинской этимологии (con-tangere) еще и нечто "соприкасающееся", обступающее, окружающее подобно внешней среде.
[6] В академическом "Словаре современного русского языка" эти выражения иллюстрируются примерами из литературы конца ХIХ - начала ХХ века (из Мамина-Сибиряка, Пыпина).
[7] Шкловский В.Б. Гамбургский счет. М.: Советский писатель, 1990. С. 302.
[8] Энциклопедическая история "быта" вообще очень любопытна, хотя и выходит за хронологические рамки нашей работы. В словаре Брокгауза и Эфрона (т. 5, 1892) и словаре Гранат (т. 7, 1909) не было статьи "Быт": слово еще не приобрело ценностной окраски, оставалось простым общеязыковым термином. В БСЭ-1 (т. 8, 1927) ему уже посвящена большая статья видного большевистского идеолога и одного из руководителей этого издания И.И.Скворцова-Степанова (подписано - Степанов-Скворцов), значительная часть которой, вопреки традициям энциклопедического жанра, посвящена полемике: стилистика статьи прекрасно показывает, какое это идеологически "горячее" понятие. В БСЭ-2 (т. 6, 1951) статья "Быт" опять исчезает, зато появляется отсутствовавшая в БСЭ-1 огромная, богато иллюстрированная статья "Бытовой жанр" (в изобразительном искусстве): впечатление такое, будто проблема быта сочтена утратившей идейно-политическую актуальность и сдана в ведение эстетики. Наконец, в БСЭ-3 (т. 4, 1971) "быт" возникает вновь - ему посвящена небольшая статья А.Г.Харчева, начинающаяся корректным дедуктивным определением: быт - это "сфера непроизводственной социальной жизни"; понятие вернулось в научный обиход уже в операциональной, идеологически "охлажденной" форме.
[9] Шкловский В. Гамбургский счет. Цит. изд. С. 79.
[10] Steiner P. Russian Formalism : A Metapoetics. Cornell UP, 1984. P. 265. Автор различает несколько фаз развития формализма, в частности "механистическую" (Шкловский) и "системную" (Тынянов), но понятие "быта" все время четко противостоит понятию "искусства": "основной предпосылкой механистического формализма было никогда не искать объяснения фактам искусства среди фактов быта", а у "системного" формалиста Тынянова "быт представляет собой аморфный конгломерат самых разнообразных явлений. На фоне этой туманной области выступают различные специальные виды человеческой деятельности - искусства, наука, технология, - которые сами в себе являются системами". - Ibidem. P. 63, 122-123.
[11] Hansen-L?ve A. "Бытология" между фактами и функциями. // Revue des ёtudes slaves. T. 57. 1985. P. 91
[12] Соответственно в процитированном выше тексте об освобождении литературы от быта Шкловский говорит не "мы, формалисты..." или "мы, опоязовцы...", а "мы, футуристы...": это освобождение мыслится как акт поэтический, а не рефлексивно-научный, хотя чуть ниже и обосновывается научными, историко-литературными аргументами.
[13] Здесь недвусмысленно и полемически подразумевается Юрий Тынянов: Эйхенбаум цитирует названия двух его теоретических статей - "Литературный факт" и "О литературной эволюции".
[14] Эйхенбаум Б.М. О литературе. М.: Советский писатель, 1987. С. 432, статья "Литературный быт" (1927).
[15] Hansen-L?ve A. Op. cit. P. 101.
[16] Чудакова М.О. Социальная практика, филологическая рефлексия и литература в научной биографии Эйхенбаума и Тынянова. // Тыняновский сборник. Вторые Тыняновские чтения. Рига: Зинатне, 1986. С. 110. Ср. в новейшей книге О.А.Проскурина: "Для формалистов литературный быт - сфера, посредующая между литературой и другими социокультурными рядами". - Проскурин О.А. Литературные скандалы пушкинской эпохи. М.: ОГИ, 2000. С. 12.
[17] Эрлих В. Русский формализм: история и теория. СПб.: Академический проект, 1996. С. 125.
[18] Эйхенбаум Б.М. О литературе. Цит. изд. С. 430.
[19] "В связи с этим формалисты изучали все литературные "институции", учреждения, организации, созданные для передачи, распределения, истолкования, пропаганды, переработки или вообще социоэкономической реализации произведения, как, например, издательства, кружки и салоны, профессиональные и дилетантские способы производства, политическую и идеологическую цензуру, критику, школьные и научные типы канонизации и передачи традиций и т.д.". - Hansen-L?ve A. Op. cit. P. 93. Сказанное, как мы увидим, относится не ко всем формалистам, а лишь к Эйхенбауму и его непосредственным последователям.
[20] Эйхенбаум Б.М. О литературе. Цит. изд. С. 433-434. Две вышедшие в 1929 г. книги "младоформалистов" о литературном быте - "Литературные кружки и салоны" М.Аронсона и С.Рейсера и "Словесность и коммерция" Т.Грица, В.Тренина и М.Никитина - как раз и исследовали по отдельности эти две исторические институционализации литературы.
[21] Эйхенбаум Б.М. Мой временник. Изд-во писателей в Ленинграде, 1929. С. 58, статья "Литература и писатель" (1927). Здесь же (с. 60-61) Эйхенбаум намечает и еще один, новейший вариант "бытования" литературы - публично-скандальные выступления футуристов.
[22] Там же. С. 85, статья "Литературная домашность".
[23] Там же. С. 63, статья "Литература и писатель". Теми же формулами пользуются и "младшие формалисты": "[...] моменты дилетантства и ухода литературы в быт"; "литературная жизнь уходила в камерно-бытовые формы". - Гриц Т., Тренин В., Никитин М. Словесность и коммерция (Книжная лавка А.Ф.Смирдина). М.: Федерация, 1929. С. 38, 41. Для авторов названной книги основным признаком, отличающим "литературное" существование текста от "бытового", является факт печатной публикации: "И так как Барков не находил пути в печать, он начал писать стихи, которые вообще не могут быть напечатаны, стихи, предназначенные для распространения в быту". - Там же. С. 143.
[24] Эйхенбаум Б.М. Лев Толстой: Книга первая. 50-е годы. Ленинград: Прибой, 1928. С. 188. В другом месте автор характеризует ту же "литературно-бытовую" ситуацию в терминах еще более критичных: "душная атмосфера этой профессиональной кружковщины". - Там же. С. 102.
[25] И наоборот: включение в литературные тексты обстоятельств "домашней жизни" их авторов встречается не только в сварливом быту журналистов-разночинцев, но и в барском быту литературных дилетантов. Последнее Эйхенбаум отмечает в журналах начала ХIХ века, которые "приобретают оттенок семейной фамильярности и своеобразной беззастенчивости. Таков, например, типичный журнал этого времени - "Благонамеренный" А.Е.Измайлова [...] совершенно домашнее предприятие, нечто вроде мелочной лавочки, хозяин которой смотрел на нее как на свое частное дело [...]". - Эйхенбаум Б.М. Мой временник. Цит. изд. С. 63, статья "Литература и писатель".
[26] "Уйти в быт", в буквальном смысле слова, может и отдельный писатель, и тогда это социальный и экзистенциальный акт его личности. Эйхенбаум пишет о Толстом и Фете: "Ведь их уход в деревню и занятие хозяйством есть факт литературно-бытового значения. Они не просто помещики, а помещики с горя, но горе это надо взять на себя, как воинскую повинность, и использовать если не для штурма, то для стратегического отступления". - Эйхенбаум Б.М. Лев Толстой: Книга первая. Цит. соч. С. 364-365.
[27] Эйхенбаум Б.М. Мой временник. Цит. изд. С. 82, статья "Литературная домашность". Курсив наш.
[28] Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. М.: Наука, 1977. С. 257.
[29] Ср.: Weinstein M. Tynianov ou la poёtique de la relativitё. Presses universitaires de Vincennes, 1996.
[30] Шкловский В.Б. Гамбургский счет. Цит. изд. С. 302-303. Ср. позднейшие варианты этой концепции литературной экспансии: теорию поэтической функции у Р.О.Якобсона и ее переработку Ж.Женеттом в книге "Вымысел и слог" ("Fiction et diction", 1991), где разграничиваются два типа литературности - эссенциальная и кондициональная, то есть как бы "центральная" и "периферийная": трагедии или сонеты, даже плохие, образуют метрополию литературы (ее "исконную, преемственную струю", по выражению Тынянова), тогда как письма или мемуары могут в известных исторических обстоятельствах колонизироваться ею.
[31] Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. Цит. изд. С. 264. Курсив наш.
[32] Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс, 1989. С. 552.
[33] Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. Цит. изд. С. 278, статья "О литературной эволюции" (1927).
[34] Дневник Б.М.Эйхенбаума, 15.12.1925. // Цит. по: Чудакова М.О. Цит. соч. С. 111-112.
[35] Дневник Б.М.Эйхенбаума, 1.03.1928. // Там же. С. 114-115.
[36] Эйхенбаум Б.М. Лев Толстой: Книга первая. Цит. соч. С. 196.
[37] Письма В.Шкловскому, март и май 1928 г. // Цит. по: Чудакова М.О. Цит. соч. С. 115, 116. Ср. там же (с. 117) отрывок из воспоминаний Л.Н.Тыняновой: "Как-то N в разговоре с Ю.Н. все повторял: "ваше поколение... наше поколение..." И вдруг Ю.Н. сказал: "Нет никакого "нашего" и "вашего" поколения. Мы - околение, а вы - по колено"".
[38] Эйхенбаум Б.М. Мой временник. Цит. изд. С. 127, заметка "Декорация эпохи".
[39] Гинзбург Л.Я. Человек за письменным столом. Ленинград: Советский писатель, 1989. С. 12 ("Записи 1920-1930-х годов", 1925-1926). Особый вопрос, который формалисты затронули лишь вскользь и скорее в литературном и "бытовом", чем в теоретическом дискурсе, - телесная форма литературной личности. Ср. письмо Шкловского Тынянову от 25.03.1929: "Что с Борисом. Что с Юрием Тыняновым. Открыл ли он форточку в своем кабинете. Поставил ли он стул перед письменным столом. Есть ли у него настольная лампа. Удобно ли ему вешать пальто в передней. Вкусно ли он ест. Достаточно ли изолированна его комната. Или дело его жизни по-прежнему проходит при открытых дверях [...]. Пиши мне. Старайся жить легко. Европеизировать быт. Не сердиться. Часто бриться. Весною носить весеннее пальто и покупать сирень, когда она появится" ("Вопросы литературы". 1984. N 12. С. 197, 198). Вопросы без вопросительных знаков - как бы программа "научных исследований", а слова "дело его жизни проходит при открытых дверях" могут быть поняты как в физическом, так и в метафизическом смысле. Здесь же и понятие "быт"...
[40] Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. Цит. изд. С. 279.
[41] См.: Зенкин С.Н. "Героическая парадигма" в советском литературоведении. // Лотмановский сборник 2. М.: О.Г.И., Издательство РГГУ, 1997. С. 124-139.
[42] Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино. Цит. изд. С. 303.
[43] Там же. С. 304, 305.
[44] Ср. в той же статье: "[...] в стиховой пародии вместо авторского лица выступает авторская личность с бытовыми жестами". - Там же. С. 302
[45] С.Гринблатт прямо признает, что заимствовал у Лотмана понятие "поэтики поведения". См.: Greenblatt Stephen. Towards a Poetic of Culture // H. Aram Veeser (ed.). The New Historicism. New York and London: Routledge, 1989. P. 8.
[46] Цит. по: Чудакова М.О. Цит. соч. С. 120.
[47] Там же. С. 121.
[48] Ср. уже цитированные выше слова о "поэзии вечеринок и кружков", которая "может быть в любой момент призвана в литературу": под такой формулировкой, несомненно, подписался бы и Тынянов.
[49] Гинзбург Л.Я. Цит. соч. С. 29.
[50] Ср. еще одну попытку толкования слова "быт" в современной славистике: "В двадцатые годы "быт" был у всех на устах. Это постреволюционная версия "культурности". "Новый быт" - это вопросы семьи, гигиены, образования и т.д., то есть область интересов, радикально противоположная миру "ОПОЯЗа", состоящему из чистых созданий духа". - Bёrard-Zarzycka E.. La gen?se des travaux sur le litёraturnyj byt d`apr?s le Journal d`Ejxenbaum. // Revue des ёtudes slaves. T. 57. 1985. P. 84. "Культурность" - этот этимологический дублет "культуры" - значит по-русски примерно то же, что "цивилизация" в западной традиции.
[51] Первоначальная, значительно более краткая версия данной статьи печаталась на французском языке в журнале "Intellectual News" (n° 9, 2001).
28.09.2008
ivgi.rsuh.ru