08 октября 1995
3705

Шамшад Абдуллаев: Лето

Он рассматривал фотографии портовых городов южной Италии. Рыбацкие лодки целый час оплывали недвижно белую береговую архитектуру и курортный пляж. Снимки лежали на столе, никто их не брал, но, впрочем, дом забит гостями, сказал он и бросил взгляд на пергаментный тротуар, мимо окна, в который раз. Над стаканом чая вился мимозовый пар: маленькие прелести жизни, колеблемые твоей замкнутостью. Суд и прощение за моей спиной, думал он, пока младший брат мыл посуду и щурился на запыленные шторы или небесные штрихи, сверлившие нижние углы дверных салфеток. Мне нравится, сказал ты, как время проносится, - дым в коричневых кадрах, ворочающийся над зрачками, и не чувствуешь ветра, который минутой раньше тасовал в заднем дворе плавную пыль, оседающую в серебристом свете на глинобитный нарыв. Человек в молочных фланелевых брюках облокотился о питьевой фонтанчик, вылепленный мраморными блестками в содовом цвете долгого дня. Двое крестьянского вида невзрачных мужчин обошли сад и принялись долбить, киркой и лопатой, пупырчатый дувал. Перламутровая нить червиво клеилась к дверному углублению - там их шесть, нет, семь, две взрослые племянницы, две сестры, три голосистые товарки, - по сути, одна, сплетенная с извивающимся рукодельем в комнатном освещении, как с чудесным длинным драконом поверх ее закрытого лона. Я вышла замуж за призрака, сказала она, слушая, как холодные капли из крана бились в целлофановый поддон, штив, штив, штив, штив - под голым небом и почтенной ржавчиной азбучный гипноз теребил твердь, хотя ее муж разглядывал залитые июньским солнцем лица друзей, гадая, кто же из них обмоет меня, когда я сдохну. Да, сказал он, и ты на шаг отступил назад, чтоб выследить землю, на которой он держался чудом, равнинную тень до горизонта, и внутри тебя напряженное существо обливалось кровью. Вот видишь, меня загоняют в чужое, чтоб хватался за этот лажовый мир и сдержал какое-то обещание, о котором я давно забыл, сказал он и повернулся к опаловым гнойникам, возвышающимся в долине, - все равно, сказал ты, что-то остается, что-то, утаивающее нас от сторонних ловушек, от нас самих, - образ, где селишься навсегда, образ как алиби твоей реальности в том, что оно есть и пребудет, в то время как оливковый петух валялся под времянкой, мертвый, задушенный ночной кошкой, словно зарытая в лошадиный навоз сумка, изобличая некий дурной символ, первобытную ношу, кто знает. Они болтали, взирая на облака, которые плыли порознь, мужчина около мужчин, вне сезона: говоришь ладонь, и она воскресает внутри того места, где ты произносишь ладонь - совсем не та, которую можно сейчас пожать, а ее старшая сестра в зазеркалье, но между снопами близких крыш выделялся морг весь в татуировке высоких вьюнов. Самый красивый труп, сказал кто-то, помнится, его привезли в три пополуночи, молодой брюнет, ножевое отверстие ниже пупка. Я стоял над землистым посверкиванием раны, как если б мертвый дал мне фору. Автомобильные фары шныряли внизу, как же, сын местной шишки. Я часто встречал его в старых кварталах, отрешенного и мягкого, он брел сквозь толпу, зашнурованный, что ли, совершенно безвредный, и поэтому хотелось его тронуть. Я положил правую руку ему на грудь: темный гул в сердце не смыть водой из шланга. Потом небеса гудели за плоскогрудой стеной, и жар не проходил: чужое, чужое, повторил он, вернее, ты, ненавижу их миф, их скудоумие, двойственность, где... нет, сказал другой, стоит ли, то есть: стоит ли, спросил он, преувеличивать, бояться простых трудностей, простых вещей, женщину, например, задрюченный ее душевной алчностью, прервал ты вяло, ее неумолчным животом, жизнью - нет, бояться не умереть сегодня ли, завтра (в том уголке общего двора, где подростки в неколебимой жаре сидели на корточках, покуривая насвай или анашу, теперь блестели гроздья плевков на выпуклом асфальте) - он поднялся и толкнул ставни, будто его тело само напросилось на прямое и подчеркнутое движение в просторной комнате, полной друзей. Однако он молчал, как если б не поладил с голосом в себе, который мог прозвучать в летнем воздухе всего-навсего очередным куском нетленной заурядности, вовсе не желающей всколыхнуть вас. Монохромная почва была запятнана кое-где садовым блеском, и тебя позвали к телефону, ким сан, крикнула мать, тогда как старший из них рассказывал, - в общем, я остался один, без семьи, без работы, без денег, сохранились продукты в подвале - просыпался, завтракал, опять ложился. Иногда приглашала соседка на пирог и сладкий чай, ребенку ее семь лет, я возвращался домой, ложился спать, вставал с постели, завтракал, тупо смотрел телевизор, тюлевое тряпье тряслось, соседка стучала в дверь: ребрышки фиолетовых пуговиц на ее запястье переливались в балконной дымке сегментом сохлой сороконожки, и духота струилась сквозь засаленные листья в оконный кадык. Они отдыхали, десять-двенадцать уже немолодых людей, в гостиной, где им суждено слишком поздно мудреть и мужать, рассеянно любуясь разнообразием солнечных ростков и полос, которые падали на ковер плашмя. Сухой, зубчатый свет щетинился по багряному плинтусу, вдоль дверной подножки, спускающейся в сад. Мой позвоночник ныл, словно я расположился спиной к ненастью, но сзади бас и бас негромко спорили о Западе - первый цитировал фразы, сцепленные в хрупкое безличное сито, крохи тамошних реплик, которые он перенял, вернее, сцапал у хипповых актеров и студентов, типа: мы едем против ветра, и мы живы, или странный пейзаж, или мадонна санта, или чем скорее конец, тем лучше, или Бахман сгорела, но кто скажет, что это не самоубийство, а второй: природа близка в Европе - в разрывах лимонных и красных домов мельтешат травянистая просинь, море, зелень массивных альп, лесной дух, лакомая пушта в белом Хуторском ожерелье. Фигуры, взвинченные до мирного гула, без пьянки, знакомый вид, и ты вышел туда, вниз, лето пировало вовсю - выбранный наугад фрагмент глиняной провинции, где приятно сидеть среди тоскливых изжелта-малиновых поденок, вертящихся за твоими глазными яблоками. Постоянно кто-то донимает, признался он, двойник, муха, трава и следом трава, не вырисовываясь целиком на дороге и в жесте или квитаясь за шесть минут покоя, которого, казалось, хватит на год. Затем они устроились в его кабинете, снабженные ворсистой неподвижностью стульев. Всюду натыкаюсь на твои волосы (жена, сестра, дочь?), укоряла она, представляешь, на кухне, в спальне и ванной - слава, грех, очес и комки слов, ты их помнишь, угодивших в целительный поток? - зрелость вправе забыть. Городские реки шумели под мостами, запутавшись в собственной текучести, которой никак не удавалось их переварить, - щелястые камни толпились против течения в пенистых могилках, сейчас и присно. Месяц за месяцем. Разрозненные крики, дни, впечатления, комары, клочья и женщины, здесь и там, найденные и прошитые одним мазком, в лучшем случае двумя в будничном равнении. Так он лежал на кровати, вперив пустой взор в потолочный скат, низкий, над ним - клейкое напряжение облепило его ячеистую кожу и наплодило в ней бесприютность, тысячи томлений и фобий. Наконец что-то менялось, множество людей. Был особый шик в том, как он стоял перед лопающейся коркой двустворчатой двери, точнее, царил в помещении, скрестив руки на затылке, - не столько слушал, сколько втягивал в сторонке блеклую беседу приятелей, но внезапно присел на корточки, словно сник, и ты подумал, наверно, пробил час иных чар. Ты рассказывал, длинноволосый пьяница петлял по тротуару в мышиного цвета вельветовых джинсах, ангел Вудстока, брат, крикнул он, ударь меня по голове, но я прошагал мимо, ладно, ладно, так Бог посылает небесных слуг, чтоб испытать нас, и в самой вульгарной обстановке коренится шок. Обрывки льняных и грязных лоскутьев ползут по водопойной полосе, окаймляющей синий дом, который будто выклянчил уединенный и сочный уголок у здешнего края, отыскав последнее пристанище тебе, сорокалетнему трупу. Друзья друга. Безмолвие близких иной раз переходило в тишину жилистых полей и на манер качелей спешило вспять в скучающий по звукам рот, как просфора. Вниз по реке, вот куда, бледный и совсем истощился, сказала она и села ему на колени, жрица, но ее подруги босиком прошли по змеистой пыли, еще не политой из дождевальных установок, по тротуару, блуждающему среди пологих пустырей, - там тянуло тенями тех, кто умер в младенчестве, но подальше робко ладилась протяженность костяных крестьянских строений, вдавленных в астматический и серый чад. Настежь открыты однотонные ворота, и бархатные лучи в проеме поровну делили перекрестные деревья, но оттуда, с улиц, хлынул в ноздри матерчатый хмель брачной спальни: день. Они играли в карты. Небо отражалось в зеркале над умывальником, подделываясь под вылезший из орбиты глаз, какая разница, где лежит предмет, - облака гнездились по центру полированного трюмо, в зеркальной сетке, изображая гобеленный бестиарий. Мятая дама червей под пальцами, лучшие в земле. Такое стоит раз увидеть, как рушится твоя отдельность в мгновение ока, идеал, хваленые годы, страсть: татарское кладбище, где он похоронен, выкопан и заново погружен во тьму, пока под солярной мощью плавились треснутые продольные стекла меж сдвоенной форточкой и твой скелет, даже в холодке нервной постели, - ведь, сказала она, львиную долю дня ты проводишь во сне. Кто? Что-нибудь еще? Морской ветер, одиночество в ничейном порту, однако он бросил десятку треф и черного короля на игральную клеенку, и карты легли наподобие мазарских плит, на которых малярной кистью выведен сумбур букв и цифр. Он опустил голову, читает книгу, стены оклеены пестрой символикой, и с трех сторон обои уставились на мужскую фигуру, обнаженную до верхних брючных пуговиц. Струйка пота пересекла грудную мышцу, не повредив ее, не порезав мускульную мякоть. Между прочим за тобой, вровень с твоим предплечьем, залегла кустистая межа вдоль мечети и махаллинских столбов, четыре сотки, но: лето, в котором отец всех эпизодов анонимен, - это выжигающий хаос, везде, везде, покамест друзья воскресничают вокруг обеденного стола, и борзое солнце по-прежнему плещется по темной жести смуглых лиц, и ты выхватил из толщи вечных гостей, склоненных над жарким, салатом и чаем, понимающее дрожание губ лучшего друга, смотрящего в сторону: взгляд его занят перечислением складок мерцающих и дряблых занавесок, в которых затеряна медленность, с какой ты задернул их, и чувствуешь нехватку времени, истончившегося до резкой моментальности и забытья. Как же умереть, думает он. С потолка свисает ламповый провод. Позже надо разобраться с ними, рой картин, позже, насладиться их неясностью и кружением. Тем лучше. А сейчас вы, двое, отделены друг от друга (тридцать-сорок метров) - он в рубашке навыпуск бродил за каучуковой осыпью и кирпичным сараем; ты стоял на веранде и наблюдал за его прогулкой: повернул голову, словно засек расстояние движением шеи, - человек добрался до развалин старого сада и поплелся обратно, к тебе, за твою спину, где продолжил приятельскую свару вполголоса ни о чем, обо всем, ни о чем. Взять бы камеру и снять, но: зачем? Гость сосал из гранатовой щели сок, и красные зерна посыпались на пол немного отчетливей сна. Ты (он) видишь тонкий лаз в бетонном переплете за дверью в мглистый зал и думаешь, когда же мой черед, почему нет. Мужчина поставил сморщенный гранат на стол возле снимков итальянских портов. Твой двоюродный брат (или кто он?) примостился на краю пружинистой койки. Кое-кто входил в смежное помещение - ступал в коридоре на ковровую дорожку и среди ее пунцовых подпалин, как в реку, погружался по колено в блестящий и сорный сквозняк. Почему нет? Двадцать лет назад он провел вечер в чьей-то летней каморке в компании нескольких юношей, трое были с женами, еще теплые и живые, а в углу уютно шипел расхристанный диск. The story of Во Diddley, Animals: ныне мертвы, и такое чувство, что ты норовил всего лишь покрыть красивую крепость, голос Эрика Бартоно, жующий под иглой названия групп в колдовском ритме. Я боюсь себя, сказал он, и, бывает, не в силах даже сдвинуться с места, мрак или день, в сердце захлебывается крошечный прибой, который никак не денется куда-нибудь за кровать, наружу, на пол - твой бесцветный излишек. Под солнцем капли барабанят из кривого крана в бельевой таз, карты в его руке, туз червей и валет бубен, бритый череп пригородного незнакомца, шагающего по угристому щебню, в переднем окне. Желтой жертвой оса влетела в коридорную светотень и метнулась в женскую половину, где ее мухобойкой хлопнула сразу стоящая на стреме внучка твоей тети по отцу. Внутри пейзажа зреет случай, творимый самим пространством, сказал он, - детство, мальки, которых они ловили с другом в канаве, благословенные семечки пота вкруг полуоткрытых ртов на обожженных лицах, - наводили там шмон, а потом в той же декорации спустя столько-то лет они поймали ее в кинотеатре и ночью отправились к ней, чтоб, задыхаясь в поцелуях, подмять первую самку в ее цветастой спальне, где женщина веской вялостью голых рук показала им истину, хотя через неделю она пригласила их к себе и познакомила с мужем, который сыграл какой-то этюд, и пальцы его порхали по клавишам немецкого пианино, пока они ерзали на диване и обменивались резкими взглядами, задолбанные таинственностью жизни. Сияющая пыль бороздила поперек уличный воздух: вот, каждый раз так, сказал он, скорей бы луна, свежесть, эндимионский простор. Он закрыл глаза, затравленные зрячестью или закатом, в котором возник нечетко и безнаказанно ради него, ради тебя давний вынос тела на инкрустированных носилках под тройным куполом, будто память сама подвернулась под руку; вытянутая выемка на полу превратилась в желчное отверстие, где бесилась бескрылая муха, и вдруг эта длинная дыра сошлась с линией девичьих губ, потакающих словам: хорошо, сегодня, ваша мама, не знаю и так далее - дочь одного наркомана, помогающая твоим женщинам в уборке. Он сдавил и перемолол пяткой, словно тупым буравчиком, в ядовитое крошево сигаретный фильтр, взял стакан и хлебнул простуженный чай. Им уже сорок, зной и смерть. Ладно, сказал он, давай послушаем, включай маг, сперва Пол Роджерс, еще Ночь в белом сатине, еще Вейкман, его Король Артур, выманивающий сюда девушек и пепел прерафаэлитов, - рок и солнце. Что бы мы делали без них? Что, спросил тот, другой, и вы замерли, мурашки по коже, музыка, молчали до потери пульса, впившись лицами в розовеющий небосклон. Кишлачные дома напоминали с холмов коровий ком, плоские, зашуганные заходом солнца или хроническим безлюдьем. Щупальца растущей тени тянулись к сердцу, как в фильме Мурнау. Земная скука застыла, будто бич, и мир лег у вечерних границ междуречья. Когда воцарилась тишина, он прыгнул в бассейн и лишь под водой понял, сейчас увильнуть, спрятаться, сойти, расплющенный по точеному дну, как слизень, раздавленный рифленым каблуком, и ты вынырнул; горсть воды вместо крошащихся костей. Окраинные лачуги жались к низине, вдалеке.


Фергана, 1995 г.

"Ким сан" - кто ты?(узб.)

library.ferghana.ru

Персоны (1)

Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован