16 мая 1998
2927

Шамшад Абдуллаев: Поиск Вячеслава Усеинова

Одержимый страхом; ночное бдение.
Назначенное время - к полуночи, недалеко.
Но время Джафара кончилось: колодец
оставлен и сад вместе с ним.
Попалась мышь, глаза чернеют, вот контур смерти.
Ворота закрыты.
Плоды инжира сочились молоком,
пока развалины напоминали о себе,
и пыль светилась.
Движение руки - одиночество - случайно или,
если не думать об этой случайности, - подобно
осколку магритовского неба,
упавшего на дно колодца в полночь.
Пыль взрывается в окрестностях...
Улицы стареют,
асфальт измельчен, небо открыто.

(Стихотворение В.Усеинова "Прелюдия")

Что общего между мальчиком, заточенным в мистику арабского имени, и магриттовским небом? Поэт сейчас дарит нам право не знать, стараясь облечь странный текст в терпеливую мглу: бег на месте, ибо идти некуда (может, именно здесь прячется плотный задел читательских открытий?). Слова порчены в полночь, и никто не велит им соваться в чужую пустоту. Впрочем, отовсюду по крохам берется авторская точность, но: кому она, по совести сказать, нужна? Дело не в том, что мы едва ли оценим ее, - просто она, по большому счету, ничего не решает, и мир всякий раз обманывает прицельность и мучительную оптику страстного наблюдателя. Вероятно, в каждой симуляции творческой практики кроется что-то настоящее, то есть благодаря подобной поддельности прорастает первый, бодрящий импульс. Джафар означает необъятность - не с восточного языка, а по звучанию, в которое сместились даль и дом. Вместе с тем он - вполне конкретный подросток из нашего детства городских окраин, мусорных свалок, мутных рек и низких домов: кастет в смуглой руке и тюркский мат, прикарманивший узкое расстояние от родительской лачуги до знойного пустыря, испепеленного безлюдьем и тишью. Захолустье готовится в окрестных кварталах, питаемое самим городом, и кажется, ты не вылезал годами из этих убогих озарений. Коль скоро, думает поэт, ширь (действительность вокруг) вышколена до блеска, запружена и обмаслена вездесущей образностью и горячей символикой, - значит, можно покуситься на любой нюанс и вытащить все жилы из мелких, мерцающих оттенков, покамест в ничейном воздухе различимы вес и выразительность какого-нибудь дремотного движения руки, которое стоит в стихотворении корректной передышки и прочих славных приемов. Пейзаж вроде бы легко поддается, как ручной: достаточно описать лишь то, что лежит на поверхности, и получится нормальная поэтичная вещь. Однако опыт подсказывает, что в хорошей поэзии совершенно иные минимальные усилия, как правило, сгущают речь в успешную экстатику и напряженную искренность. Имеется в виду не стилистический состав, не размер и фон различных названий и комбинаций (постылый слепок с бумаг и забот великих усопших), а полнота и надежность натурального пребывания в определенной атмосфере. В "Прелюдии", на мой взгляд, стихотворение сумело защититься собой. В третьей строке мы встречаем "колодец" (В.У., кстати, заметил его гораздо раньше в Бешболе, откуда взят и редеющий в ночной памяти сад, чтобы заглушить, залить грезы и голос колодезным мраком и теперь уже затоптанным цветением), который повторен чуть ниже ради чистой эмфазы, мимоходом царапающей читательское воображение. Другая двукратность: "небо", сперва закинутое в осколочность бельгийской реминисценции и застрявшее в конце белеющей свободой среди кишлачной меланхолии. Создается впечатление, что весь монтажный клок темно-светлых антиномий (время-Джафар, колодец-инжир, ворота-молоко, бдение-взрыв, etc.) давит на последний пассаж и как бы муштрует его - заклинает нависнуть над стихотворной пылью и путаницей одной растущей высью, не имеющей делений и оценок. Я думаю, важность подобных произведений следует определить словами немецкого философа, который поздней бурей ворвался в нашу молодость: беднее снаружи, но богаче для случая. Никаких трюков, никаких рифм и броской стихотворности, никакого театра. Только вязь вещей, подобранных между погубленным детством и юношеским вопрошанием: смоква, друг, небо. Этот вестник, миметически воспроизводящий крик Кассандры, куда он тащит меня: в абстракцию, в сон, в некое до-немое, первобытное киноощущение, в сомнение и солнце? Его неслышный голос длится и длится, будто завороженный тем фактом, что он длителен, будто ему зачтется внезапная смелость, которая в лучшей строке ("Попалась мышь, глаза чернеют, вот контур смерти") двумя скачками переходит в произвол, в медитативное действие, обремененное верной близостью к предмету и тщетным прозрением. Милостью метких наблюдений в письме остается ожог от лакун - по обеим сторонам небольшой фразы "глаза чернеют". Мозаичность примет, включенная в "Прелюдию", мягко провоцирует снять ландшафт не крупно, а с объективистской дистанции, общим планом (в поэзии порою, как в военном деле, - чем удаленнее цель, тем совершеннее орудие). Сад, развалины, инжир, колодец, пыль, стареющие улицы и даже смерть с лицами десяти воображаемых мужчин, подпирающих мнимый катафалк, не столько образуют махаллинский архетип, сколько намекают на скорый износ (при малейшем отклонении) иллюстративной лексики, становящейся покорной собственностью безлунных призраков и бдений. Усеинов понемногу замедляет стих, квитаясь невольно с традиционной элегичностью и превращая медленность в место, в котором труднее всего находиться: "Плоды инжира сочились молоком, пока развалины напоминали о себе". Это, пожалуй, самый красивый отрезок в несколько неровном по внешней технике лирическом стихотворении. В сочной садовой бутафории (касанье широкими плоскостями, почти ласка) впрок отстаивают эпический утиль и хаос. Глагол "напоминали" бросает вызов бессознательному удовольствию, и в то же время он повенчан с неподвижностью земных отбросов, которые позволено также сунуть в поэтическую топку, и образный перехлест рядовых подробностей уже не глохнет в утомительной аффектации, покуда податливая материя, найденная в двенадцатисложной фигуре ("развалины напоминали о себе"), напоказ обмахивается, будто веером, едкой зримостью. Млечная пышность и порыв подкошены вдруг изобилием сигналящих о себе монотонных картин, лежалых груд, которые мертвой монограммой сказались в светящейся пыли. Простор, насыщенный высокой невнятностью, теряет плоть и персоналии. Ничто на короткий срок обретает уютное жилище в мерной метафоре, которая, наперекор всему, аукается тут с верлибровой стилемой, - это пропуск в мимолетный кайф, быстрый, как стилет мифической шпаны, Джафара (но приходится помнить, что ныне перед нами вовсе не свободный стих, столь долго хранящийся в незабвенном сердце "проклятых", а многоликий язык, словно мираж подпаляющий нас и подстрекающий к художественной дикости в самой корявой и неподходящей ситуации: дерзкий дискурс, посылаемый безотказным провидением). Дальше, наверное, форма то и дело мешкает и мечется в потемках намеренного косноязычия, подобно путнику, лишенному дороги, но финальная риторика спасает строй стихотворных слов. К счастью, Усеинов затеял сегодня достичь необходимой поэтичности наименее поэтичными средствами, не боясь в пути ни сентиментальной контрастности, ни холодной экспрессии, хотя, конечно же, такой принцип вряд ли изменит ход событий. Тем лучше.
Бешбола - старый район Ферганы


library.ferghana.ru

16.05.1998

Персоны (1)

Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован