16 июня 1993
2356

Шамшад Абдуллаев: Тоска по средиземноморью

Христосик, шлюхин сын, обернулся - лишь эта поза говорит в его пользу в конце убогих улиц, и внезапно история становится непонятней. Простор сплошь состоит из женского крика, который готов удержать сотни слепящих событий над римской пустошью. И вот: стихотворение -

"Мама Рома"

Черно-белый день
Холмы без солнца
Тяжелый ветер сдвинул серую каплю дождя
и изменил линию дерева
Следующий кадр поза умершего юноши
на деревянной кровати
Если бы он мог что-то еще чувствовать
кроме этого взгляда в квадратный мир
Куски ветра в пыли
и дверь в чужую жизнь
единственный выбор *, -

написанное в Лондоне в минувшем году (лето, 1992). Преступный агнец, нашедший гибель на широком столе, и нагота скуластого лица столь много значат над предательски близкой землей, чья тайна выдохлась в один миг. Этторе Гарофоло на снимке и режиссер, улыбающийся ему, перепутаны в южной и грубой наивности воскресного дня. Черные каблуки медленных блудниц попирают невзрачные травы, сбрызнутые солнцем. Свет, бьющий в бледное помещение по ту сторону Апеннин. Молодые люди сидят в тени, закрыв глаза, как в прохладной скинии. Позади мужчина опустился на колени, будто сросся с фриульской молитвой. В середине семидесятых мы бродили с другом вдоль реки за городской чертой (взгляд, сокращенный блеклой тварностью молчаливых вещей, упирался в какой-нибудь дощатый скол, что грел солнце едва ли не горним теплом), заведенные в каждую секунду насущности, сочнее которых казалась даже пустота, - надеясь, что одна из них усыновит нас за углом мусорного квартала. Чужие. Оставалось писать: бегло, орнаментально, интимно. Внутри лирических намерений форма словно бы рассечена без боли надвое, и эту "рану", таящуюся между тьмой и ликованием, наверное, можно вытолкнуть в жаркую болтливость, чтобы она затерялась среди чувственных характеристик, которым несть числа. И вправду: самые протяженные, самые подлинные - быстрые впечатления. Как ни странно. Камера Тонино Делли Колли. Мы любили Италию. Она вещала об иной империи случайностей. Она твердила о смерти, в которой бодрствует насыщенность летней свободой. С глинобитных тупиков, с дряблых и бесцветных кустарников, с расплавленных зноем простых дорог мы считывали мор: настоятельность скудных слов, удушье и весомость примитивистской поэзии. Вернемся к тексту. Сдается, что перед нами легко читаемый смысл, не сопряженный с фатальностью происходящего. Однако поэт превращает неприметную фразу в идеальную неприметность. Ты не истязаешь форму, от которой сейчас не отвертеться, но понукаешь высказаться темную достоверность из тюрьмы полуденной материи. Всуе выношенный мир подсказок и звуковых шлаков чурается ее, осмелившуюся быть поэтической парадигмой. Голая, бледная речь, томящаяся в тревожной почве без трений, без залетных свечений. Возникает догадка, что сюда свертывается с тихой настойчивостью смутная суггестия, чей центр тянется вверх, к распахнутому окну. "Холмы, деревянная кровать, дверь" - они уже спасены через ту истину, что мы заметили их и оттеснили в тугую монотонность, что понуждает нас к блаженству и потворствует какой-то новой, беспокойной, артикуляции. Завораживает корявый переход с четвертой строки в пятую - двойное "и". Это смелое косноязычие неожиданно обрывает крепкий шестой стих (совершенно в другой тональности), и мы чувствуем колоссальную скрытую силу, дотоле ничтожную авторскую меланхолию, ранящую текст из мрака обыденной бессодержательности и скуки. Таким образом, весь предыдущий лексический блок уплотняется донельзя, и, собственно, труднее уловить точку, где стихотворение дает трещину. Потом нас подстерегает вдохновение, отмеренное настолько, насколько необходимо, чтобы приблизиться к Вратам, и тебя хватает озноб. Мертвый взгляд в пазолиниевский проем; восхитительная краткость. Тут правдив и мягок риторический оборот ("если бы он мог что-то еще чувствовать"), вопреки всему тяготеющий в удивление и глубь. Всякая чрезмерность остается вне поля зрения, вмурованная в рыхлый семантический осадок. Никаких табу. Мы там, где должны быть. Либо вопрошание, либо отцепиться от жизни: "единственный выбор" открывает нас открытому (ожидание, копившееся в патовом состоянии, лопается под резким и сухим росчерком финальной реплики, не устраняющей смирение и даль). Фон вовсе не подыгрывает голосу и расчетливо несущимся в глазное дно порывистым предметам, потому что структура воссоздана самим пространством: юное тело, серая капля, ветер, шум киноаппарата, смерть - выравниваются, образуя четкий пробел. Мир уже мирится с собственной неполнотой, обращенной долу, и любая мета, любой знак (человеческий произвол над природой) отхлынули в ритмически организованный хлам. Реальность, снедаемая предзакатной образностью, теперь обезличена, однако не столь явно, чтобы предстать ненужной. "Куски ветра в пыли" - после свершившейся драмы в День Всех Святых, 1 ноября, после жертвоприношения в Остии, - такой мощный троп, что он, безусловно, мог лишь родиться усилием тоски, имя которой: Средиземноморье.

Во времена, когда трудность поэзии не в ее трудности, а в читателе, не желающем отделять зерна от плевел, ценишь то, что создается вскользь. Писать без насилия извне, довольствуясь тем, что впитываешь течение тайной жизни, место в которой никогда не пустует. Вот почему я выследил именно эту работу - в ней дышит подобный дух. Невероятно сложно сохранить в европейской давке гордых имен, в словесной путанице и необузданности чистую меру, дозу, тишину, вкрадчивость, где материал заранее загружен своей предельностью и только ему присущей зрелостью. Провидению было угодно, чтобы восемь лет назад Юсуф переехал на родину Петера Хандке и укоренился в новой атмосфере. Между австрийской сдержанностью и восточной пустыней возник трепетный зазор, куда, по сути, пробилась поэтическая рефлексия о великом фильме. С первых же слогов стихотворение ткет (действуя как бы в одиночестве) еле угадываемый тусклый стиль, белую дикцию - без вида и величия. Вскормленный здешним воздухом (который ныне, увы, нигде, и ты видишь вблизи руины и запертый ландшафт), Ю.К. сберег прокаленную летней пасмурью, проклятую тусклость. Реальность, казалось, тогда принимала нас приветствием подробнейшей наглядности: cinema. Солнечное бельмо отражалось в балконном стекле. К нам приближались белые швы прямых лачуг, замерших одесную. Мы слышали хруст досок, напоенных солнцем, где милость выше справедливости. Но хватит воспоминаний - даже они внушают соблазн о средиземноморском дыхании. Итак: предложенное поэтом лаконичное пространство нельзя уменьшить. Через такую внимательную редукцию более двухчасовой картины достигнута интимизация трех состояний: природы, кино, читателя. Тело на деревянной кровати простерто дважды - в лицедейском акте и в нашем сознании. В первом случае оно пребывает в эстетическом безумии, во втором - подменяет нашу покинутость. У режиссера не дрожит кисть, но ты крепишься в конце из последних сил. Беда распознана в щемящем безмолвии, сочащемся в квадратный мир. Пластика мертвого тела дарована в помощь нам, чтобы совладать с дремлющей в нас бездонностью. Это: примирение с посюсторонней скорбью и утешительное - "дверь в чужую жизнь".

Фергана, 1993 г.

"Мама Рома" - стихотворение Юсуфа Караева

library.ferghana.ru

Персоны (1)

Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован