30 апреля 1985
5111

Воспоминания Д.Б.Кабалевского о себе

Послезавтра день моего рождения. Мне исполнится 78 лет. В последние годы я часто вспоминаю слова из "Записных книжек" Жюля Верна: "Как коротка жизнь, но как бесконечно долог путь от первого до последнего ее дня..."

Мне иногда кажется, что обо всем прожитом я где-то прочитал. Не может быть, чтобы все это в действительности произошло на протяжении одной жизни,- Русско-Японская война, Революция 1905 года, Первая Мировая война, Гражданская война и интервенция, Февральская революция, Октябрьская революция, война с Финляндией, Великая Отечественная война...Неужели я действительно был знаком с М.М. Ипполитовым-Ивановым и Я.Сибелиусом, пережил смерть Ленина и сталинскую эпоху... Слушал Шаляпина и Маяковского, бегал на матчи знаменитых в свое время московских футбольных команд ЗСК и СКЗ, ездил по Старому Арбату на трамвае, а по Рождественским (позже - Советским) улицам в Петербурге на конке...Видел торжества по поводу 300-летия Дома Романовых и был на Патриаршем Подворье на Фонтанке на торжественном богослужении патриарха Тихона...

Сквозь толщу восьми десятилетий ясно просвечивают события, связанные с началом жизни. Иногда трудно поручиться - помню я это сам или со слов папы или мамы, но под любым из таких "просветов" поставлю свою подпись с абсолютно чистой совестью. Да, путь от начала до сегодняшнего дня кажется неправдоподобно долгим... Но и очень кратким. Так долго жил и так мало сделал - от этой мысли можно сойти с ума, если отпустить вожжи, которые держишь в своих руках. Так мало! Так мало! И многое из сделанного так несовершенно, так плохо!..


Я родился 30 (17 по старому стилю) декабря 1904 года в Петербурге. Крестины мои был назначены на воскресенье 9 января, однако в городе было неспокойно. Жили мы недалеко от Таврического Дворца, а церковь находилась поблизости от казарм и в городе уже кое-где была слышна стрельба. Естественно, что меня не решились нести в церковь, и нашли какого-то батюшку, который охотно согласился выкупать меня в святой купели дома. Детство мое было ничем не примечательно. Единственным значительным в масштабах тех лет моей жизни событием был случай, который я впоследствии в шутку называл атеистическим актом: я в возрасте полутора лет снял с себя крестильный крест, аккуратно обмотал его цепочкой, (а крест и цепочка были большие - дедушкины!) и спокойно проглотил. Говорят, что на вопрос "зачем я это сделал" я убедительно ответил: "Так надо было". Однако этот опасный эксперимент закончился вполне благополучно. По истечении назначенного врачами срока, когда уже была назначена операция, я возвратил крест своим счастливым родителям.

О родителях я хочу сказать несколько слов, особенно об отце, благодарить которого за то, что он мне дал своим воспитанием,- я не перестаю до сих пор. Его звали Борис Клавдиевич, сын военного инженера, генерала, строителя, а потом и начальника Луганского оружейного завода, он был очень прогрессивным человеком. Одно то, что нарушив дворянские традиции, он женился на моей матери-Надежде Александровне, принадлежавшей к мещанскому сословию, и что он принципиально не вписал меня и мою сестру в "дворянские книги", - говорит о том, что к своему сословному положению он относился весьма скептически. Окончив физико-математический факультет Петербургского Университета в 1900 году, отец поступил в Управление Государственных сберегательных касс, позже стал одним из организаторов системы государственного страхования. Когда папа хотел поддразнить маму, он говорил, что род наш пошел от украинских кантонистов. Я так и не знаю - была ли это просто шутка или действительно я должен искать своих предков среди безымянных сирот-воспитанников военных поселений 18 века... Так или иначе, какая-то военная закваска в нашем роду была. Прадед, на своем единственном портрете, который я в детстве видел на папином письменном столе, был изображен в старом военном кителе и, насколько я помню со слов отца, имел отношение к саперному делу. Дед был военным инженером, ушедшим в отставку в чине генерала. За строительство Луганского оружейного завода получил личное дворянство, был и начальником этого завода. Хоронили его с военным оркестром, чем мы с сестрой очень гордились. Отец не пошел по семейной военной тропе. Прослужив всю жизнь на государственной службе, он был прирожденным педагогом, с пытливым умом, склонностью ко всяческим выдумкам и с удивительным умением подходить к детям. Он уделял много времени нам с сестрой, хотя многое из его воспитания часто вызывало недовольство и даже возмущение, особенно в тех кругах, в которых мы жили.

Так например, отец по воскресеньям часто отправлялся со мной и сестрой в далекие прогулки и обязательно шел в какую-нибудь извозчичью чайную или на какой-нибудь постоялый двор". Вы должны знать простых людей и не считать их людьми хуже себя,- говорил он нам. Он требовал, чтоб мы с сестрой называли прислугу в доме "на Вы" и обязательно здоровались со швейцаром или с дворниками первыми. "Хороший швейцар лучше плохого министра", - помню его слова. Я вспоминаю об этом потому, что здесь следует искать основу того мировоззрения, которое так хорошо подготовило меня к жизни, сделало меня, родившегося "дворянским сынком", настоящим советским человеком, большевиком, не знавшим никогда никаких идейно-политических колебаний. Если к такому воспитанию отца добавить неустанное внимание со стороны матери, окончившей женские педагогические курсы, с самых ранних лет вырабатывавшей в нас - ее детях чувство долга, ответственности перед любым взятым на себя обязательством, - в первую очередь к учебным занятиям-то станет ясно, почему о своих родителях я пишу с чувством самой искренней, глубокой благодарности.

Единственный дедушка, которого мы с сестрой знали, - был отец нашего отца Клавдий Егорович. Ко времени, о котором я вспоминаю, он был в чине генерал-майора, получив личное дворянское звание за строительство патронного завода в Луганске (позже - Ворошиловграде). Позже, выйдя в отставку и переехав в Петербург, дедушка с семьей поселился на Охте, бывшей тогда далеким пригородом, где и прожил до конца своих дней. Приезжая к нам в гости, он на прощание обязательно дарил нам с сестрой по блестящей монетке, говоря при этом почему-то "На парикмахерскую". Мы не знали, что это были золотые 5-рублевки...
В нашем доме музыка была всегда, хотя и занимала весьма скромное место. Мать немножко играла на рояле и пела, а отец любил напевать, аккомпанируя себе на гитаре, всякие песни, среди которых были и студенческие песни его времени, и народные (почему-то в основном украинские - возможно потому, что отец родился и детство провел на Украине) и популярные цыганские романсы. Наиболее же сильным источником домашних музыкальных впечатлений была мамина сестра Ада Александровна, учившаяся в свое время у Есиповой и по моим воспоминаниям неплохо игравшая на рояле. Когда она к нам приходила, да еще со своей подругой-певицей, я сколько угодно мог сидеть у рояля и слушать их музыку. Когда никого не было дома (вероятно, чтобы не терзать уши), моя бабушка говорила: "Ну иди, побренчи!" Я усаживался за рояль и извлекал из него какие-то звуки. Какие - конечно, не помню. Когда мне было лет пять, я нашел где-то лист чистой нотной бумаги и исписал его немыслимыми каракулями. В ближайший же вечер, когда пришла тетя Вера, я потребовал, чтоб она сыграла то, что я написал. Она пришла в ужас от моих каракуль и сказала, что этого никто на свете сыграть не сможет. Я очень расстроился, горько заплакал и с тех пор не брался за нотную бумагу лет пятнадцать. Аппетит к сочинению музыки был отбит надолго.

Когда мне исполнилось 7 лет, отце отдал меня в Городское начальное училище. Это было невероятно для нашей среды - ведь в этих училищах учились только простые дети бедных родителей. Но отец последовательно вел свою линию. И как он был прав. В училище я получил великолепную подготовку к гимназии и, что, быть может, было не менее важным, три года пробыл в среде простых мальчиков. Я никогда не вспоминал о своем привилегированном происхождении и рос в хороших, нормальных условиях.
Примерно в те же годы меня решили учить музыке. Учительницей, конечно, стала тетя Вера и как почти всегда бывает в таких случаях - мои занятия закончились довольно быстро и весьма курьезно. У меня были хорошие способности - абсолютный слух, хорошая память, безотказное чувство ритма и большие руки. Я мог бы делать хорошие успехи, но с первых же уроков у меня появилась ненависть ко всякого рода упражнениям, гаммам, этюдам. Вместо того, чтоб учить уроки, я любил импровизировать (это было свое, выдуманное, и поэтому мне очень нравилось) или подбирать по слуху слышанное. Все же кое-какие успехи я стал делать. И вот однажды, когда у нас собрались гости, тетушка решила похвастаться успехами своего ученика. Я долго сопротивлялся, но меня все же усадили за пианино, которым был заменен допотопный прямострунный рояль, и велели сыграть какую-то только что выученную пьесу - кажется, это был этюд Бургмюллера. Я был зол и решил подшутить над своей настойчивой учительницей: к непередаваемому ужасу тетушки, мамы и гостей я лихо, не отпуская нажатую раз и навсегда левую педаль, забарабанил накануне по слуху подобранный "Матчиш". Где я его слышал - не помню. Но дома музыка всегда стояла у нас на уровне хорошего вкуса и эффект, произведенный мною, был великолепен. Я добился своего - меня освободили от нелюбимых уроков. Так я перестал заниматься музыкой до 14 лет.

В 11 лет я окончил городское Училище и поступил в 1 Петербургскую мужскую гимназию. На экзаменах я оскандалился. По всем предметам получил пятерки, а по Закону божьему - четверку. К счастью, "проваливший" меня батюшка оказался тем самым священником, который 9января 1905 года, заткнув мне рукой нос, рот и уши, окунул в святую воду. Не случись этого совпадения - и не приняли бы меня в гимназию. Кончилась пора беззаботной жизни - требования в гимназии были очень высокими и заниматься приходилось очень и очень много. Только летом, по-прежнему, как и в ранние детские годы, живя в деревне на станции Сиверская под Петербургом, я наслаждался жизнью в полном мальчишеском смысле этого слова. Я любил лес, поле, реку, пенье деревенских девушек и сохранил эту любовь на всю жизнь.

Поступил я в гимназию осенью 1915 года, т.е. через год после начала войны. Летом неподалеку от нашей деревни на Сиверской стояла Дикая Дивизия. Я часто бегал смотреть на казавшихся мне необыкновенно страшными всадников и на их горячих коней. Вскоре пришло сообщение о гибели на фронте единственного папиного брата. Мать работала сестрой милосердия в госпитале, в доме появился белый халат с красным крестом на рукаве и рассказы о страданиях и горе. Это были первые впечатления о новой, неизвестной и какой-то очень серьезной жизни.

Чем я только ни увлекался в детстве. Не говоря о солдатиках и марках, я занимался вышиванием, выжиганием по дереву, терракотовыми работами, рисованием, черчением (обожал из толстых папиных книг по математике переписывать самые сложные формулы и уравнения), мастерил настольный театр, строил железные дороги через всю квартиру, много читал, изучал немецкий язык...

От меня требовали, чтоб я хорошо учился, чтоб готовил себя к жизни, стал знающим, умеющим справиться с любой работой, человеком. Но уже в те года я начал проявлять некоторую неуклюжесть и нескладность, которая в дальнейшей жизни причиняла мне немало хлопот. Порядки в гимназии были очень строгие, дисциплина беспредельно жесткая. А я стал "отличаться". Дважды попал в "кондуит" - сперва выбил в зале гимназии огромное зеркальное стекло, а потом, как гласила запись в "кондуите", "во время урока русского языка сидел под партой и завтракал". Далее случилось хуже, совсем чудовищное с точки зрения дисциплины вообще, а тем более с точки зрения старой классической гимназии. Я был дружен с гимназическим сторожем Никифором и однажды, спускаясь по лестнице после уроков, увидел впереди знакомую лысину и форменный сюртук Никифора. Догнав его, хлопаю по плечу и развязно говорю: "Ну, как дела?" Вдруг ко мне стремительно поворачивается и с беспредельным гневом смотрит лицо инспектора - грозы нашей гимназии. Я так растерялся, что дрожащим голосом произнес: "Простите, я спутал Вас с Никифором". Форменный скандал, вызваны родители и с большим трудом я остался гимназистом.

В третьем классе русский язык преподавал Алексей Василькович Миртов, организовавший в нашем классе журнал "Стихи и проза". Я был членом редакционного Комитета и активным автором этого журнала. В единственном номере, который удалось выпустить, были напечатаны моя басня "Жук и цыплята" и рассказ "В стужу". Трудно представить себе что-либо более бездарное! Но зато это были мои первые шаги на литературно-редакционном поприще.

В том же году я пережил большое потрясение - получил единственную за все годы обучения единицу. На вопрос, когда в истории впервые упоминается Москва, я бойко ответил: "Когда-то в середине 19 века". - "Садитесь, не в то корыто попали" - произнес свою неизменную в таких случаях фразу наш хромой и лысый историк и одновременно я услышал противный скрип пера, выводившего в журнале жирный кол.

Не знаю - можно ли ставить в какую-либо связь с этой единицей то, что я всю жизнь не мог совладать с хронологией, да и вообще история навсегда осталась моим уязвимым местом, но факт остается фактом...
К этим же гимназическим годам относятся мои первые яркие музыкальные впечатления уже не домашнего свойства. Я слушал оперу "Жизнь за царя" Мусоргского, которая показалась мне скучной, и "Тараса Бульбу" Лысенко (в Народном Доме). Последняя произвела на меня глубокое впечатление, в чем не последнюю роль сыграли, возможно, живые лошади на сцене. Но наибольшее впечатление произвел на меня знаменитый в то время балалаечный оркестр под управлением Андреева. Кажется, солистом выступал Трояновский. Тогда же я впервые услышал имя Римского-Корсакова. Связано это было с тем, что известный либреттист Римского-Корсакова. Бельский был одно время папиным сослуживцем и бывал у нас дома. Хорошо помню его, особенно большую шишку на лысом черепе.

Приближались события 1917 года. В городе становилось неспокойно. Напряженную атмосферу чувствовали и мы, дети, хотя о политике не имели толкового представления. Мы видели бесконечные очереди в лавках и магазинах, еще больше, чем обычно, городовых на улицах. Наконец настали февральские дни революции. Нас не пустили в гимназию. Мы знали, что на чердаке нашего дома сидят городовые с пулеметами. К окнам подходить не разрешали, хотя окна нашей квартиры и выходили во двор. Потом мы услышали стрельбу. Стреляли и на нашем доме. Папы не было дома, волнение за него было, конечно, главным чувством в тот момент. Но вот он пришел, позвал нас с сестрой и сказал: "Ну вот, царя свергли. Больше царя не будет". Честно говоря, я не мог понять, что же дальше будет. Я помнил торжества в честь 300-летия дома Романовых и не думал, что без царя может быть государство. А что будет дальше - даже папа не мог объяснить мне достаточно вразумительно. Все это было необычно и очень интересно. Наконец нас выпустили на улицу и я пошел в гимназию. Мне кажется, никогда я не видел такого оживления - люди заполняли улицы, у многих я запомнил красные банты и розетки. На углах митинговали. Я понял, что произошло что-то очень значительное, что царя уже свергли и что кого-то "продолжают свергать". Я решил, что надо действовать. В классе стоял невообразимый шум, хотя большинство из нас ничего как следует не понимало. В класс вошел ненавидимый нами директор - немец Ветнек. Воцарилась абсолютная тишина. Директор посмотрел на нас каким-то особым, пристальным взглядом и произнес тихо: "Дети..." Несколько человек, и я в том числе, истошными голосами крикнули: "Долой Ветнека!" Поднялся невообрази-мый шум, Ветнек побагровел и пулей вылетел из класса. Счастью нашему не было границ - мы учинили революцию! Но нас немедленно выгнали из класса и всех распустили по домам. Собрали лишь через неделю. Ветнека в гимназии больше не было, нам велели выбрать старосту класса. Что такое староста класса я не знал, но был очень горд, когда выбрали меня. Так началась моя общественная деятельность.

После февральской революции занятия в гимназии разладились. Следующий - 1917/1918 учебный год прошел как-то вразвалку. Наиболее яркие воспоминания связаны со всевозможными бытовыми трудностями - в первую очередь со стоянием в очередях продуктовых лавок. Жалования, которое получал отец, стало явно не хватать на жизнь. В этот год я впервые стал работать, т.е. зарабатывать деньги. В течение одной зимы я испробовал три профессии: в какой-то художественной мастерской писал какие-то плакаты, по чьему-то поручению продавал в трамваях справочные таблицы купонов от облигаций займов, имевших хождение наравне с деньгами, и был почтальоном - разносил письма с фронта. Вторая из перечисленных профессий привлекала меня тем, что давала право бесплатного проезда в трамваях - и я, забыв о необходимости продавать списки, катался по всему городу. Профессия почтальона понравилась мне прежде всего тем, что во многих домах, куда я приносил письма, - подчас от людей, которых уже считали погибшими, - меня встречали с радостью, усаживали за стол и кормили. Все заработанные деньги я приносил матери, очень был горд этим и впервые почувствовал себя взрослым человеком. Но в общем год был трудный и тревожный. Запомнилось, с каким возмущением отец говорил об одном из своих сослуживцев, собиравшемся уезжать " от революции" за границу.

Летом 1918 года отец, придя как-то со службы (работал он тогда в Управлении Государственными сберегательными кассами), сказал, что столицу переводят из Петрограда в Москву и нам предстоит переезд.
До тех пор кроме Петербурга я видел мельком, во время поездки всей семьей по Волге летом 1914 года, приволжские города - от Рыбинска до Астрахани. Переезд в Москву, бывший и в самом деле немаловажным событием, казался мне полным переворотом в жизни. И это очень увлекало. Начались сборы, сводившиеся в основном к продаже мебели и большей части имущества, т.к. везти с собой можно было очень ограниченное количество. В середине июля мы погрузились в длиннейший поезд, состоявший, кроме одного классного вагона, только из товарных. Поездка да Москвы длилась три дня. За это время я познакомился с сыном сослуживицы отца - Юрой Шенгер. Мы стали друзьями на всю жизнь - более близкого друга у меня никогда не было, и у него тоже.

В Москве мы сперва поселились в общежитии на Донской улице - всей семьей в одной комнате. Очень скоро началась трудовая жизнь. Мы с Юрой ходили куда-то на Воробьевы горы и, еле волоча от усталости ноги, но веселые, приносили домой мешки с картошкой. После переезда осенью на Проточный переулок меня отдали в школу N35 второй ступени, в четвертый класс. Совместное обучение с девочками окрасило жизнь в новые краски, однако то, что происходило в школе в целом, занятиями я мог бы назвать с очень большой натяжкой. Дисциплины не было абсолютно никакой. Учились в тех пределах, в каких сами хотели. На экзамене по биологии, например, на вопрос "чем питаются растения" кто-то ответил: "грязной водой" и получил зачет... Я стал почему-то председателем школьной продовольственной комиссии и ежедневно возглавлял ватагу ребят, ходивших в столовую за ужасающими обедами для всей школы. Хорошо все же, что обеды были хоть такие - становилось все голоднее и холоднее. Дров не было, и зимой в квартире стоял мороз. Всей семьей мы перебрались на кухню, обогревавшуюся печкой-"буржуйкой". За дровами я ходил к Брянскому (Киевскому) вокзалу, и подолгу стоял на морозе в ожидании, когда кто-нибудь из возчиков дров соблазнится тем ничтожным количеством рублей, которые я мог предложить, и продаст сырое бревно.

Однако именно тогда я стал брать уроки музыки и в 1919 году поступил в 3 Государственную музыкальную школу на Арбатской площади. На вступительных экзаменах я сыграл два этюда Бургмюллера и сольфеджио База и был принят в класс к "самому" директору школы В.А. Селиванову. На несколько дней раньше я сдавал вступительные экзамены в школу сестер Гнесиных и тоже был принят. Однако внешность старшей из сестер - Елены Фабиановны Гнесиной - показалась мне настолько страшной, что я решительно отказался у нее наниматься, о чем, пожалуй, жалею - при всем удивительно хорошем отношении ко мне В.А.Селиванова я все же должен признать, что он был плохим учителем.

Мне тогда было 15 лет - возраст, в котором обычно считается уже поздно начинать заниматься музыкой. Условия жизни тоже мало способствовали успешности моих занятий. Зимой в кухне я надевал шубу, валенки и шапку и в таком виде шел в комнату с температурой ниже нуля, где стояло взятое напрокат пианино. Быстро сняв рукавицы, я учил уроки, преодолевая боль в красных, распухших и потрескавшихся пальцах. Не могу сказать, что в тот период я занимался с большим удовольствием, но воспитанная с детства привычка делать по возможности как следует все, за что взялся, - брала свое. И постепенно, несмотря на то, что Селиванов несколько раз собирался выгнать меня за безделье (оставлял, по его словам, только потому, что жалел хорошо воспитанного мальчика), я начал делать успехи. Закончив в 1921 году третий класс школы я с оценкой "весьма удовлетворительно" был зачислен прямо на третий курс Первого Музыкального Техникума (у Никитских Ворот). О сочинении музыки я все еще не думал и не пытался наверстать упущенные годы. Поскольку я быстро выучивал новые произведения, Селиванов задавал мне все новые и новые произведения, обычно превосходившие по степени трудности мой уровень. В итоге я привык ничего не доучивать до конца, играть небрежно и неряшливо, но бойко и внешне музыкально. Да и времени заниматься много не было: одновременно я не только учился в общеобразовательной школе, но и служил в квартальном управлении (Москва была тогда разбита на кварталы) делопроизводителем. Школьная жизнь продолжала быть неорганизованной, но бурной и веселой. Я побывал членом школьного совета и школьного суда (был и такой). Когда стало очевидным, что администрация не в состоянии навести в школе порядок, Мы с моими товарищами организовали "Семерку" и объявили, что отныне берем всю жизнь в школе в свои руки. Сейчас даже не верится, что все это могло быть, но это было именно так. "Семерка" занималась всем: мы пытались наладить продовольственное снабжение школы, вместе с учителями обсуждали учебные дела, объявляли субботники и даже отменяли занятия, когда считали это нужным. Но едва ли не самым главным своим делом мы считали организацию школьных вечеров - концертов и спектаклей. Один из них запомнился мне на всю жизнь.

Это было в голы. Вместе с моим большим другом Олесем Воротынским мы решили поставить две пьесы - он комедию "Именины Леночки", а я драматический этюд Куприна "Клоун". Самым нелепым в этой затее было то, что я был отчаянным весельчаком. А Олесь был склонен к сентиментальной меланхолии. Оба мы играли главные роли в своих постановках ; я - клоуна, который вынужден выйти на манеж вслед за тем, как, сорвавшись из-под купола, погибает его сын, а Олесь - "шутника", подлившего на именинах Леночки ей в чай касторки. Результат получился совершенно неожиданным: публика надрывала животы от смеха во время моего "драматического этюда" и уныло безмолвствовала во время комедии. Более того, я должен был бросить в директора цирка, требовавшего моего выхода на арену, шляпу, но вместо нее бросил подвернувшуюся под руку чернильницу и рассек игравшему эту роль щеку. А с перепугу, вместо последней. под занавес, вместо последней, под занавес, фразы: "Выведите лошадей из конюшни!" я крикнул: "Выведите конюшню из лошадей!" В комедии же Олеся девочка, исполнявшая роль Леночки, играла столь натурально, что присутствовавший в зале школьный врач с криком: "Да что же это такое - одному артисту щеку в кровь разбили, у другой живот разболелся!" бросился на сцену. Спектакль был сорван. Ни Олесь, ни я больше никогда не пытались пробовать свои силы на актерско-репетиционном поприще

Все эти веселые в конце концов вечера в дружной семье школьных товарищей скрашивали жизненные трудности. А жить становилось все труднее. Наступил настоящий голод. Я ходил на бывший Смоленский рынок и смотрел, как "богачи" - спекулянты ели пшенную кашу, покупая ее в ларьках. Однажды за этим занятием меня застал случайно проходивший через рынок отец. Не глядя мне в глаза, он купил тарелку каши и дал мне: "На, поешь..." Я до сих пор не в состоянии спокойно вспоминать об этом. Трудно представить, что переживал в эти минуты отец...

За год до окончания школы стало как-то особенно трудно. Есть было практически нечего. У меня начался процесс в легких, плохо было с сердцем - сказывался порок сердца, пожизненная память о перенесенной в детстве ангине. Списались с маминым братом, доктором, работавшим тогда в Пятигорске директором Управления Кавказских Минеральных Вод, и мы с матерью отправились в Пятигорск. Три дня, предварительно проведенных в Лефортовском эвакопункте, обошлись мне дорого - я заболел тяжелой малярией. Уже в поезде, как только отъехали от Москвы, обнаружилось, что у меня жар 40. Боясь свирепствовавшей малярии, санитарный врач хотел снять меня с поезда. Больших трудов стоило отменить это решение. Всю дорогу меня мучила эта изнуряющая болезнь, а ехали мы 17 (!) суток. Стояли на всех станциях, полустанках и между ними - в поле, в лесу - неизвестно почему. Доехав до южной части России, попали в полосу, где действовали всяческие банды. В голове и хвосте нашего поезда для охраны шли два бронепоезда, по ночам иногда слышалась стрельба, по вагонам бегали озабоченные охранники-красноармейцы. Доехали все же благополучно. Два месяца, проведенные в Пятигорске, вернули мне здоровье и ...удивительно вытянули меня кверху - до этого я был очень невысокого роста и поэтому вернулся в невероятном виде: брюки кончались сразу же где-то под коленями, рукава - где-то около локтей. После этого лета я уже почти больше не рос.

На следующий год я окончил общеобразовательную школу и перешел с четвертого сразу на шестой курс музыкального Техникума. Начинался новый период в моей жизни.

Веры в то, что музыка сможет стать моей профессией, не было ни у меня, ни у моего отца. Еще учась в школе, вероятно, под влиянием своей деятельности в школьном суде, я стал думать о юридической карьере и собирался поступать в Университет. Однако весной 1922 года, когда я пошел подавать заявление о приеме, меня постигло большое разочарование: в Университет принимали только по рабочим командировкам, я же был сыном служащего, да еще бывшего дворянина. У меня даже не приняли заявление. Но расставаться со своей мечтой мне не хотелось. Я узнал, что в Социально-экономическом институте им.Ф.Энгельса можно держать конкурсные экзамены без всякой командировки. Я подал документы и поступил, несмотря на большой конкурс. Однако свойственная мне вообще разбросанность и аппетит к самым разным занятиям и здесь не дали мне покоя. Унаследовав от отца любовь к рисованию и занимаясь этим с детства, после поступления в институт я поступил в Студию живописи и рисования (на Смоленском бульваре). Конечно, скоро я обнаружил, что одновременно заниматься в Музыкальном Техникуме, Социально-экономическом институте, студии живописи и при этом еще служить - с 1922 года я стал работать в Музыкальном Техникуме - немыслимо даже при моей большой работоспособности. В середине года я бросил студию, весной - институт. Музыка сделалась моим единственным серьезным делом.

Три года - с 1922 по 1925 - определили все дальнейшее течение моей жизни. Постепенно я стал чувствовать, что весь смысл моего существования - в музыке и, главное, что музыка может и должна стать моей профессией. К этим же годам относятся мои первые попытки сочинения музыки - именно сочинения, а не импровизации, которой я охотно занимался и раньше. Постепенно накапливался музыкальный опыт - я бывал на многих концертах, любил читать с листа новую музыку и сравнительно легко научился записывать свои "мысли" на нотную бумагу. Однако показывать кому-либо свои сочинения я долго не решался. Наконец в 1923 году я собрался с духом и принес В.А.Селиванову свои первые опусы. А их было уже немало. Сочинял я, конечно, главным образом для фортепиано. Это были фантазия, куча прелюдий и поэм, и даже большой одночастный концерт. Было и около десятка романсов на стихи самых различных поэтов - от А.Толстого до Бальмонта. Селиванов был крайне изумлен, обнаружив, что я сочиняю, да еще в таком изобилии, и буквально в тот же день решил создать в Техникуме композиторское отделение. Были приглашены профессора: класс сочинения был поручен Г. Катуару, инструментовки - С.Василенко, гармонии и полифонии - Ал. В. Александрову. У этих прекрасных педагогов я и начал свои занятия по сочинению и по теории. Самое удивительное, что примерно полгода я был единственным учеником этого нового отделения. Потом появилось еще несколько человек, в том числе Л. Мазель, сочинявший ужасно "скрябинозную" музыку. Впрочем, все мы тогда увлекались Скрябиным. У меня это увлечение началось с того, что сестра подарила мне ноты фортепианного этюда Скрябина из ор.65 (N9, кажется). Я ничего не понял в этой музыке, но, тем не менее, заинтересовался, и с тех пор, как только в кармане появлялись деньги, шел и покупал сочинения Скрябина. Так, опус за опусом, без пропусков, начав с Вальса ор.1, я добрался до квинтового этюда. Тогда и на всю жизнь я полюбил Скрябина до 4 Сонаты, а все дальнейшее его творчество (хотя кое-чем, например, 5 Сонатой, иногда и увлекался) осталось за пределами моих музыкальных привязанностей.

Занятия в Техникуме стали меня по-настоящему увлекать. Я много играл, сочинял, занимался различными теоретическими предметами. Весной 1924 года я окончил фортепианное отделение, сыграв на экзамене Прелюдию и фугу Баха (с-moll из WC), Токкату, Аufchwang in fraumeswirren Шумана, этюд (Des) Листа и 2 Сонату Скрябина. На экзамене по сочинению сыграл одну из множества написанных тогда фортепианных сонат, важно помеченную ор.11. Играл неважно, но с оценкой "в. уд." был переведен на специальное "виртуозное" отделение, которое и окончил через год. На экзамене играл Хроматическую фантазию и фугу Баха, 32 вариации Бетховена, Этюд (Е) Паганини-Листа, Карнавал Шумана, 4 Сонату Скрябина и 1 часть фортепианного (В) Концерта Чайковского. Программа, конечно, была непомерно трудна для меня и выехал я только, как говорится, природной музыкальности и обшей музыкальной развитости. По композиторскому отделу экзамена не держал, т.к. ничего толкового к весне сочинить не удалось.

www.kabalevsky.ru
Рейтинг всех персональных страниц

Избранные публикации

Как стать нашим автором?
Прислать нам свою биографию или статью

Присылайте нам любой материал и, если он не содержит сведений запрещенных к публикации
в СМИ законом и соответствует политике нашего портала, он будет опубликован